Изменить стиль страницы

Попытки Нечаева выдать себя за представителя Международного Товарищества Рабочих и воспользоваться его авторитетом дали повод для новой клеветы на рабочее движение и Парижскую коммуну. Генеральному совету Интернационала пришлось публично заявить, что Нечаев «узурпировал имя Международного Товарищества Рабочих и использовал его в своих целях, обманывая народ в России и создавая там жертвы».

Маркс презрительно назвал общественный строй, который мерещился Бакунину и Нечаеву, прекрасным образчиком «казарменного коммунизма», а говоря о «Катехизисе революционера», заметил, что эти «всеразрушительные анархисты» на деле «доводят до крайности буржуазную безнравственность» [20].

Трагическое заблуждение людей, принявших Нечаева за действительного революционера и повиновавшихся его деспотическим распоряжениям, надолго запомнилось обществу и в известной мере скомпрометировало саму идею конспиративной организации.

Действия Нечаева позволили правительству с конца 1869 года начать новые аресты, обыски, преследования печати.

«Шувалов работает неутомимо, — записывал А. В. Никитенко про всесильного шефа жандармов в 1870 году. — Он беспрерывно высылает то того, то другого в отдаленные губернии, забирает людей и сажает их в кутузку — все это секретно. Все в страхе; шпионов несть числа… Сочиняются заговоры по всем правилам полицейского искусства или ничтожным обстоятельствам придаются размеры и характер заговоров».

Один из приемов Щедрина — не только выбивать из рук противника употребляемое им оружие клеветы, но и доказывать, что все эти обвинения справедливы как раз по отношению к тем, кто ими пользуется. Он применил его и на этот раз: в последней, исключенной из журнала по требованию цензуры главе цикла «Итоги» с блеском вскрывается пустопорожность разглагольствований о грозящей обществу анархии, о том, что революционеры собираются «ломать», «разрушать», «уничтожать». По мнению Щедрина, «…те, которые страшных слов не пугаются, а говорят прямо, что ветхое ветхо, негодное не годно, — те вовсе не суть проповедники анархии, но суть ревнители и устроители человеческих судеб». Совсем другое дело поступать так, как их хулители, которые жаждут воспрепятствовать неизбежному и естественному развитию жизни. Действовать, как Угрюм-Бурчеев, пытавшийся запрудить реку, — «значит идти наперекор основным ее (жизни. — А. Т.) законам… значит быть подрывателем, попирателем, разрушителем, анархистом».

Откуда же берутся «краснощекие пройдохи», которые только добреют да нагуливают жиру в борьбе с «анархией»?

Чтобы ответить на этот вопрос, Щедрин виртуозно извлек все сатирические возможности из скандального разграбления, которому подверглись многие местности Средней Азии, когда после завоевания генералом Черняевым в 1865 году Ташкента туда нахлынули орды разорившихся помещиков и чиновного «чернильного племени».

Многие современники сатирика возмущались лишь крайними формами произвола и бесстыжести, с которыми действовали обнаглевшие колонизаторы края.

«Читали вы о том, как полупьяный капитан из Ташкента дрался с полицией, расквасил кой-кому носы, своротил рыла и жалел, что нет под рукой шашки, а то бы снес с плеч дурацкие головы дворников и полицейских?» — спрашивал в одном из писем К. Д. Кавелин.

Щедрин же воспринял ташкентский эпизод как естественное, достигшее в благоприятных условиях особенно внушительных размеров проявление аморальных, хищнических инстинктов правящих классов. Незатухающая алчность дворянства сочеталась со все более разыгрывающимся аппетитом русской буржуазии.

Ташкент под пером Щедрина вырастает в «страну, лежащую всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем». Писатель предупреждает о живучести насилия, воскресающего в истории под разными новыми именами; оно лживо клянется подчас, что выступает на сцену только ради достижения счастья человечества.

Писателя пугает усвоение даже некоторыми прогрессивными общественными течениями порочнейших методов из арсенала прежних правительств. Он имеет в виду не только повадки хищника-капиталиста. Хотя значительная часть очерков о «ташкентцах» появилась еще до процесса нечаевцев, из них ясно, как относился писатель к диктаторским приемам некоторых «революционеров».

«Эта преемственность Ташкентов, поистине, пугает меня. Везде шаткость, везде сюрприз. Я вижу людей, работающих в пользу идей, несомненно скверных и опасных, и сопровождающих свою работу возгласом: пади! задавлю! и вижу людей, работающих в пользу идей справедливых и полезных, но тоже сопровождающих свою работу возгласом: пади! задавлю! Я не вижу рамок, тех драгоценных рамок, в которых хорошее могло бы упразднять дурное без заушений, без возгласов, обещающих задавить».

Опасение увидеть в будущем «достаточно длинный ряд Ташкентов», вполне вероятно, усиливалось у писателя из-за той пропаганды «казарменного коммунизма» и иезуитских путей к нему, которой были заняты в те годы Бакунин и Нечаев.

С тем большей страстью рисует сатирик истинное лицо современных ему «ташкентцев», чтобы впоследствии черты малейшего сходства с ними уже настораживали людей.

«Ташкентец» — это человек, вдохновляемый на все свои подвиги непомерным аппетитом и беззастенчиво вторгающийся в любую область жизни и человеческой деятельности, не справляясь ни с ее нуждами, ни с тем, понимает ли он сущность дела, за которое берется. Крепостное право, когда «ташкентец» или его предки безапелляционно определяли, кому на ком жениться, где селиться, чем и как заниматься, не улетучилось из его памяти и удостоверяет его «право» на отношение к окружающей жизни как к материалу для его размашистых действий.

Идолопоклонник табели о рангах, закреплявшей за ним завидную долю жизненных благ, он ведет свой род от фонвизинского Митрофанушки и по-прежнему убежден, что все то вздор, чего он не знает.

Правда, времена изменились, и он лишился части «дедовских прав». Но он видит в этом не исторический процесс «перемещения материальных и умственных богатств из одних рук в другие», а простую случайность, обидную оплошность, недосмотр, а чаще вражьи козни.

Правда, он усвоил, что вслед за необходимостью облачиться вместо кафтана во фрак пришлось сменить и некоторые формы внешнего обращения; желая чего-нибудь достичь, ныне не в пример удобнее сослаться не на безудержную господскую прихоть, а на «интересы просвещения и цивилизации».

Что же касается действительной цивилизации, то, не желая ее, можно не упирать на свою действительную боязнь ее «развращающих» последствий, а заявить о том, что Запад разлагается и его наука поражена бесплодием, что нечего носить «чужое белье», а пора бы сказать «новое слово» и т. п.

Так создается оригинальная фигура «просветителя вообще, просветителя на всяком месте и во что бы то ни стало; и притом просветителя, свободного от наук, но не смущающегося этим». Мнимая доступность для «ташкентцев» любой стороны жизни, любой науки, любого ремесла объясняется их способностью «привести все к одному знаменателю», то есть устранить все им непонятное, чуждое, нежелательное или даже просто не соответствующее их темпераменту.

Они стремятся обуздать человеческую страсть к познанию, заключить исследование в тесные рамки из боязни, чтобы плоды науки не пришли в противоречие с их идеалами. Увлечение передовой молодежи естественными науками внушало реакции страх, порождало невежественные и клеветнические нападки на человеческое познание.

«Пора! Давно пора! — писал автор современной хроники в журнале «Заря» (№ 1, 1872 год), приветствуя полемику К. Д. Кавелина против знаменитых исследований И. М. Сеченова в области психологии. — Мы слишком долго поблажали тем теориям, которые, как оказывается, могут приводить к подвигам коммуны и хладнокровно совершаемым убийствам людей, повинных только в несогласии взглядов со своими убийцами…»

вернуться

20

К. Маркс, Ф. Энгельс, Сочинения. Издание второе, т. 18, стр. 414, 415.