Изменить стиль страницы

Лишенный всякой возможности высказаться яснее, Серно-Соловьевич явно разумел под почвой страну в ее нынешнем состоянии, в частности, не развитый, не подготовленный к борьбе за свои права народ. Первый слой фундамента — реформы буржуазного свойства, вынужденно «дарованные» правительством; второй — более высокая ступень преобразований, о которой мечтали передовые люди России. Вбивать сваи — значит начать исподволь готовить «почву», народ, для восприятия в дальнейшем революционных идей.

Мысль об опасности, беспочвенности преждевременных расчетов на революцию повторяется в письме еще раз:

«Дитя будет, но должно созреть. Это досадно, но все же лучше иметь ребенка, чем ряд выкидышей».

Однако определенная часть последователей Чернышевского, в особенности М. А. Антонович, не без влияния трагической судьбы, постигшей учителя, понимала верность его заветам как почти религиозное благоговение перед всем, что он когда-либо утверждал и писал.

Желчного Салтыкова раздражала поза этаких душеприказчиков Чернышевского, которую он ощущал в поведении Антоновича и Елисеева, относившихся к другим как к «непосвященным» и «не осененным благодатью». Происхождение же их обоих и А. Н. Пыпина из духовного сословия позволяло ему рисовать вовсе комические сцены внутреннего быта «Современника».

— Придешь в редакцию, — повествовал он знакомым, странно подергивая и ворочая шеей, будто его теснил тугой воротничок (друзья давно заметили, что этот жест почти всегда предшествует какой-либо остроте), — и вот появляются Пыпин, Елисеев и Антонович, точно из алтаря в обедню выходят с «дарами».

Тревога за дальнейшие судьбы демократического движения побудила Щедрина высказать на страницах того же «Современника», где появилась написанная Чернышевским в крепости книга «Что делать?», свое серьезное неудовольствие некоторыми сторонами романа.

Размышляя о том, что является в настоящий момент задачей литературы, Щедрин писал:

«Окончательные выводы, к которым, по самой природе своей, неудержимо и настоятельно стремится человек, достаются нелегко, потому что требуют материала вполне выработанного и установившегося. А где же взять этого выработанного материала, когда он на каждом шагу дополняется и изменяется новыми вкладами и когда эти дополнения заключаются не в одних только подробностях и мелочах, но в появлении целых новых сфер жизни, целых новых общественных слоев, доселе ничем не заявлявших о своем существовании? Понятно, что при таких условиях всякое поползновение создать что-либо целое и гармоническое должно сопровождаться постоянною неудачей…»

Итак, определение идеалов, к которым следует стремиться в условиях «перевернувшегося» старого уклада, выхода на сцену «новых общественных слоев» — разномастной русской буржуазии, и гадательной позиции народных масс, требует предварительной работы.

Щедрин понимает естественность возникновения утопий будущего, какие нарисовал Чернышевский в снах своей героини Веры Павловны:

«Человек, которого мысль на каждом шагу встречает себе отпор, и даже не отпор, а простое и бездоказательное непризнание, весьма естественно все глубже и глубже уходит в нее и, не будучи в состоянии, вследствие неприязненно сложившихся обстоятельств, поверить ее на живой и органической среде, впадает в преувеличения, расплывается, создает целую мечтательную обстановку и в конце концов мысль совершенно ясную, простую и верную доводит до тех размеров, где она становится сбивчивою, противоречащею всем указаниям опыта и почти неимоверною».

Но картины будущего общества в «Что делать?» казались Щедрину не только художественно слабыми, «сантиментальной идиллией будущего», но и отвлекающими от главного содержания произведения «некоторой произвольной регламентацией подробностей, и именно тех подробностей, для предугадания изображения которых действительность не представляет еще достаточных данных».

Больше того, Щедрину было досадно, что празднично изображенные сцены общего труда, не имея никакого реального соответствия в жизни, могут быть в читательском представлении уподоблены «балетному» изображению жизни русского мужика в идиллических описаниях патриархального быта.

Заставлять людей уповать на «молочные реки в кисельных берегах» без представления о том, какими буреломами предстоит к ним продираться, казалось скептически настроенному Щедрину неверным.

Он опасался, что этими своими сторонами роман такого популярнейшего литературного деятеля, как Чернышевский, может усилить «гадливое отношение к действительности», не дающей скорой возможности для претворения столь отдаленных идеалов. А это отношение к окружающей жизни и без того ощущалось в известных слоях интеллигенции, потерявших одних своих вождей и оставленных другими, постаравшимися забыть свои недавние либеральные высказывания. В таком настроении равно заключались возможности и полного отказа от какой-либо деятельности, не обещающей скорого и эффективного результата, и всяческих авантюр, игнорирующих реальность.

Салтыкову казалось, что в статьях «Русского слова» ощущалось «понижение тона»: он не без тревоги прислушивался к призывам «скромно служить науке», которые могли быть восприняты как проповедь отказа от активной борьбы с царящим злом.

Между «Современником» и «Русским словом» закипела полемика, в которую активно ввязался Антонович.

Вряд ли кому-нибудь из участников этого спора можно отдать пальму первенства. Вынужденные недомолвки сочетались в ней с действительной неясностью мысли, искавшей выхода из трудной исторической ситуации. Стремясь определить верную тактику, каждый из участников полемики с излишней подозрительностью относился ко всему, что отличалось от его собственной программы, и обрушивал тяжкие удары на «отступников».

Салтыков ядовито предостерегал публицистов «Русского слова», что они могут очутиться в лагере Каткова.

А они, в свою очередь, изображали Щедрина либеральничающим сановником, облачившимся в «модный» костюм Добролюбова, который ему не по росту и то и дело обнаруживает золотое шитье мундира.

Чрезвычайной едкостью отличалась статья Писарева о «Сатирах в прозе» и «Невинных рассказах». Смех Щедрина — это «цветы невинного юмора» (таково было заглавие статьи), совершенно безобидный и даже любезный тем, кого сатирик, по видимости, обличает. Смех ради смеха, нечто вроде искусства для искусства.

Д. Писарев не увидел истинного содержания, которое Щедрин стремился вложить в образ Глупова. Находясь вместе с Зайцевым во власти своего представления о Щедрине как об отставном и «будирующем» вице-губернаторе, талантливейший критик потратил много пыла на развенчание писателя. По его мнению, Щедрин и не старается «поосмотрительнее обдумать вопрос, отчего это глуповцы спят таким глубоким сном».

«Смеяться над безобразием глуповца все равно, что смеяться над уродством калеки, или над дикостью дикаря, или над неопытностью ребенка», — сурово отчитывал он Щедрина.

Действующие лица рассказов и очерков кажутся Писареву «мертвецами, выкопанными из могил нарочно для того, чтобы повеселить читателя». В полемическом запале критик полностью игнорировал то, что многие произведения Щедрина, написанные в «эпоху конфуза», заключали в себе трезвое предостережение о возможности скорого наступления реакции.

«…Мы возродимся, — пророчествует глуповский (жандармский, как явствует из текста рассказа «Наш губернский день») полковник при слухах об упразднении корпуса жандармов: — в мундирах ли, без мундиров ли, но мы возродимся — это верно! Конечно, сначала все это будет как будто под пеплом, а потом оно потеплится-потеплится да и воспрянет настоящим манером!»

Нет, на этот раз уже не Щедрин, а Писарев поторопился похоронить «умирающих»! Недаром в февральской хронике «Наша общественная жизнь» за 1864 год, которая появилась одновременно со статьей «Цветы невинного юмора», Щедрин употребил многозначительное выражение «заживо схороненное крепостное право», а Герцен в годы реакции писал о встающей из могилы николаевщине!