Изменить стиль страницы

— Уходи! — сурово сказал Кузьма Сотник и толкнул старика ногой в спину. — Уходи и ты, Васильке!.. Бузыга! — крикнул он тотчас же, повернувшись к умиравшему конокраду. — Слышь! Я тебя в последний раз спрашиваю: кто с тобой был?

Толпа опять надвинулась ближе. Та же самая сила, которая только что выбросила Козла и мальчика вперед, теперь несла их назад, и встречные люди нетерпеливо давали им дорогу, так как они мешали их напряженному вниманию. Сквозь мягкую и плотную преграду человеческих тел Василь слышал глухой, точно задавленный бас Кузьмы, продолжавшего допрашивать Бузыгу. Вдруг прежний тонкий истеричный голос крикнул над самой головой мальчика:

— Бей Бузыгу!..

Все, что стояли сзади, тяжело навалились, тесня передних, и горячо задышали. Козел с Василем очутились на свободе.

— Господи, царица наша небесная! — радостно бормотал старик, одним обрубком вытирая слезы, а другим торопливо крестясь. — Василь, родненький ты мой! Господи!.. Выскочили мы с тобой… Василь!.. Господи… выскочили! Что ж ты стоишь? Бежим до хаты!..

— Иди, я не пойду, — мрачно сказал Василь.

Он, казалось, был не в силах отвести свои горящие глаза от черной, неподвижной, страшно молчаливой толпы. Его побелевшие губы шептали, дрожа и дергаясь, какие-то непонятные слова.

— Василько, ходим же! — умолял Козел, хватая внука за руку.

В это время черная масса дрогнула и закачалась, точно лес под внезапно налетевшим ветром. Глухой и короткий стон яростно прокатился над ней. В один миг она тесно сжалась, и тотчас же опять раздалась, разорвавшись клочьями, и опять сжалась. И, оглушая друг друга неистовыми криками, люди сплелись в безобразной свалке.

— Василь, миленький, ради бога! — бормотал заплетающимся языком старик. — Пойдем… убьют ведь нас!..

Ему удалось с трудом оттащить мальчика от лужайки. Но на углу Василь, пораженный внезапно наступившей тишиной, вырвался от деда и оглянулся назад.

Толпа не бурлила больше. Она стояла неподвижным, черным кольцом и уже начинала таять: отдельные фигуры — понурые, с робкими движениями, точно прячась и стыдясь, медленно расползались в разные стороны.

— Господи, помяни раба твоего, грешного Левонтия, и учини его в рай, привычной нищенской скороговоркой зашептал Козел. — Убили Бузыгу, — сказал он с притворной печалью.

Он знал, что народный гнев уже достаточно насытился кровью и что смерть прошла мимо его головы, и не умел скрыть своей глубокой животной радости. Он заливался старческим, бесшумным длинным смехом и плакал; болтал лихорадочно, без остановки и без смысла, и делал сам себе лукавые, странные гримасы. Василь с ненавистью поглядывал на него искоса и брезгливо хмурился.

1903

В казарме

(Картинка)

Канун рождества. С утра и до самого обеда 4-я рота прибиралась к празднику. В одних нижних рубахах и в засученных по колена портах, но с галстухами на шеях, солдаты мыли асфальтовые полы, протирали окна и белили известкой стены казармы. Вечером — деваться некуда от скуки. На дворе, не переставая, валил тихий, густой, крупный снег. Он начался еще до рассвета и падает беззвучно, неторопливо и упорно, точно обещая, что никогда ему не будет конца. Из-за него не видно неба, но оно. должно быть, мутное, хмурое и такое же тоскливое, как и все в этот день.

В казарме темно, потому что фельдфебель Осип Иванович Гуменный пользуется отсутствием офицеров и «загоняет экономию» на керосин. Горит лишь один стенной ночник посредине между вторым и третьим взводом. Оп бросает тусклый, коричневый, бессильный свет на стену, на таблицы с рисунками, на ближнюю пирамидку с ружьями, но, благодаря ему, темнота в дальних углах казармы кажется еще темней, холодней и унылее.

Ефрейтор 3-го взвода Верещака собрал своих «молодых» и репетит с ними словесность. В этом, собственно говоря, нет никакой надобности, да и время теперь считается свободным от занятий, но Верещака изнывает от безделья, и сознание своей неограниченной власти, к которой он не успел еще досыта привыкнуть, доставляет ему лишний раз острое, щекочущее удовольствие.

Под началом у него пять новобранцев и один вольноопределяющийся. Новобранцами ефрейтор очень доволен. Только месяц тому назад их «пригнали» из деревни, и потому они скромны, почтительны, усердны, запутаны чуждой казарменной обстановкой и совсем обиты с толку диким для них обиходом солдатской жизни. Глубина знаний, усвоенных Верещакой. кажется им бездной, превосходящей все доступные человеку пределы. Когда ефрейтор объясняет им тайны словесной науки или показывает художественные тонкости ружейных приемов, они глядят на него, широко раскрыв рты и выпучив напуганные глаза. Это внимание сильно и заметно льстит Верещаке, которому иногда, лишь с большим трудом, удается сохранить небрежный и суровый начальственный вид.

Зато вольноопределяющийся огорчает ефрейтора своей непочтительностью. В чем заключается эта непочтительность, Верещака не может точно определить: вольноопределяющийся вежлив, сдержан, величает Верещаку г-ном ефрейтором, встает, когда тот обращается к нему с вопросами, словом, держит себя, как настоящий подчиненный с начальником, и придраться к нему нельзя ни с какой стороны. Но в глазах у него есть всегда какая-то тонкая, неуловимая искорка, которая смущает строгого ефрейтора и часто заставляет его отводить глаза, а в тоне коротких и ясных ответов сквозит что-то необычайно спокойное и равнодушное, от чего Верещака ни с того ни с сего перестает ощущать у себя в душе радостно-начальственные чувства. Поэтому он скрыто ревнует вольноопределяющегося к власти, не упускает ввернуть на его счет ядовитое замечание, но схватываться с ним в открытую боится: вольноопределяющийся неуловим, ускользает, как вьюн, от начальственного гнева, и ефрейтор уже оставался несколько раз в дураках, пробуя над ним систему устрашения. Молодые сидят на двух койках, по трое с каждой стороны, лицами друг к другу. Ефрейтор ходит взад и вперед по свободному пространству между кроватями и стеной, задает вопросы и объясняет. Наружностью он похож на тех бравых солдат, которых рисуют на мишенях для стрельбы и на лубочных картинках, а тон голоса у него настоящий унтер-офицерский — певучий, молодцеватый и бессмысленный. Таким именно тоном солдаты исполняют на своем домашнем театре царя Максимилиана и его непокорного сына Адольфия.

— Что у тебя, Бондаренко, у руках? — спрашивает он нараспев.

Бондаренко, ударив обеими ногами об пол, вскакивает прямо и быстро, точно деревянная кукла на пружине. Оп сначала с недоумением косится па свои растопыренные пальцы, потом робко взглядывает на ефрейтора и отвечает вопросительно:

— Н-ничого, дяденька?..

— Вот, и видно сразу, что ты з деревни и к тому же дурень. Это только в настояшшо время нема ничого. А ежели ты, примерно, стоишь у строю с ружом и до тебе подходит начальство и спрашивает: что у тебе в руках, Бондаренко? Что ты должен отвечать?

— Ружо, дяденька? — догадывается Бондаренко.

— Брешешь. Разве ж это ружо? Ты бы еще сказал по-деревенски — рушница. То, брат, дома было — ружо, а на дистительной службе оно вже звется по-другому. — И он начинает торжественно и размеренно:

— У нас это зовется просто: малокалиберна, скорострельна, пехотна винтовка, системы Бердана, номер уторой, со скользящим затвором, образца 18* года… — И, внезапно разъярившись, ефрейтор добавляет:

— Повтори, собачий сын.

Бондаренко скороговоркой повторяет слова начальника.

— Садись, — произносит, несколько успокоившись, ефрейтор. — Теперь скажи мне… — Он обводит глазами всех молодых. — Шевчук!..

Шевчук вскакивает так же прямо и с таким же грохотом, как и Бондаренко.

— Скажи мне, для чего она тебе дана?

Шевчук несколько секунд молчит, потом весь надувается и втягивает в себя шею, отчего делается похожим на озябшего воробья, и, быстро моргая глазами, говорит сиплым, сдавленным фальцетом: