– Все это, как видите, еще отрывки, – заметил Александр Иванович. – Но мне тяжело приступать к обработке этой вещи… Я боюсь сам ее. Надо вон отсюда… мне так и кажется, что изо всех углов и стен, отовсюду глядят эти тени и хохочут надо мной душу раздирающим смехом.

Рассказ этот так и остался недоконченным. Появились лишь отрывки из него под разными названиями.

Так дорого иногда стоили Левитову его произведения, и понятно, что ему действительно было тяжело писать эту вещь, а тем более вряд ли бы он мог бесстрастно и спокойно обработать ее.

Я долго не мог отрешиться от тяжелого впечатления как от этого рассказа, так и от тех истинных «мук творчества», которые терзали Левитова. И это было тем тяжелее, что по некоторым намекам в последующих наших разговорах ему как будто хотелось выбиться из-под гнета этой юдоли горя и скорби, подняться над нею, повеселее и пошире взглянуть в лицо жизни, отдаться вновь тому юношескому размаху поэтического чувства, которым так богата была его натура. Недаром он любил и Пушкина и Гоголя, зачитывался «Войной и миром» Льва Толстого. Он, может быть, больше, чем кто-нибудь другой, знал и чувствовал, что русский народ – как бы ни была велика его страда – был могучий, исторический народ, создавший великое государство, взрастивший и воспитавший в себе ту «душу живую», которая, лишь только касался ее свет свободы и духовного развития, являла миру высокие образцы ума, таланта, самоотречения и подвига. Но было уже поздно: «маленький человек» с его горем и демоном-мучителем крепко-накрепко заполонил себе Левитова; он выпил весь сок его нервов, истерзав муками непрестанного душевного беспокойства и заставив выпить всю ту чашу бедности и бесприютности, в которой погибал сам. Левитов был истинным поэтом нашего пролетария, «поэтом горя сел, дорог и городов», сумев не только проанализировать это горе, но и согреть мягким поэтическим чувством, несмотря на все тяготы переживаемых ощущений. Некоторые справедливо замечали, что в его произведениях чувствуется что-то диккенсовское.

А как он безвременно погибал, мне, к моему великому горю, пришлось видеть довольно близко. Года через два-три после описанной мною встречи с Александром Ивановичем я увидался с ним уже в Москве, где я временно проживал в то время и куда переехал было на житье и Левитов. Я жил тогда в одной из таких же мансард, в которых всю жизнь провел Левитов. Сюда-то он ко мне и заявился. Я был сначала чрезвычайно изумлен, когда ко мне вошел в номер Александр Иванович, весь сияющий, веселый, предовольный.

– Вот и я перебрался в Москву! – вскричал он. – Я, знаете, ее больше люблю, чем другие города… Может быть, первые впечатления остались в душе… Здесь ведь меня в литературу крестили… Вот и теперь, поздравьте, здесь у меня уже есть перспектива-с! Не догадываетесь, в чем дело? Знаете N? Издателя иллюстрированного журнала? Ну, так вот, захожу к нему (признаться – за авансом), а он мне сразу: «Да, Александр Иванович! А мы вас-то и ждали! Не хотите ли взять у нас редакторство?» А? Каково? Вот, говорит, только жена приедет – вы с нею познакомитесь, переговорите обо всем, и дело будет в шляпе. Ведь она главным образом хозяйствует, так сказать официальная представительница… Какова перспектива-то, батенька? А? Нет, вы то подумайте, – свое дело, литературное, обеспечен буду хоть на месяц в некотором определенном смысле, вздох будет… Да что тут говорить!..

И Александр Иванович был счастлив и доволен, как ребенок… Он шутил надо мною с женой, произносил юмористические тосты в честь нашего «медового месяца» (мы только что незадолго повенчались), трунил над слугой в засаленном фраке, желавшим изобразить из себя самого галантного человека или «самоновейшего хама», по выражению Александра Ивановича. Но все это его веселье было какое-то подозрительное, чувствовалось в нем что-то зловещее. Не прошло и часа, как вдруг Александр Иванович закашлял страшным, убийственным кашлем. Он кашлял долго и мучительно, до рвоты, до полного истощения сил, так что мы должны были с женой уложить его в постель. Только теперь мы заметили, как он, несмотря на свои 50 лет, был мал, худ и бессилен. Поистине трудно было и представить, как еще в нем бодрствовал дух. Отдышавшись немного и отдохнув, Александр Иванович уже совсем не был похож на того, каким он явился. Он встал мрачный и подавленный, и глубокою грустью звучали его слова.

– Вот и вы начали уж хворать, – говорил он мне. – Ах, нехорошо как это, нехорошо… И вы, барынька, тоже не ахти здоровьем-то… А жизнь тяжела, страшна… Впрочем, простите, добрые мои, что я вас пугаю… Будьте счастливы, хотя минутку счастливы в жизни. Помогайте друг другу… Это главное… А то мы, без помощи друг ДРУГУ, – ах, тяжело!.. Ну, прощайте, буду ждать вас к себе.

Через несколько дней мы с женой разыскали Александра Ивановича опять в излюбленных им «комнатах с небилью», но, кажется, еще он никогда не занимал таких сквернейших из всех меблированных комнат. На дворе стоял мороз. Сильный ветер пронимал до мозга костей. Уже входя в вонючий и холодный коридор номеров, можно было заметить, что тут не особенно балуют жильцов, надеясь на их испытанное терпение. Когда мы вошли в крохотный номерок, на нас пахнуло той зловещей холодной сыростью, которая свойственна таким номерам. И сам Александр Иванович и его жена были в теплых пальто и чуть ли не в калошах.

– Не раздевайтесь лучше! – закричал Александр Иванович, увидав нас, – входите прямо. Черт знает, должно быть, не топят, хамы! А ведь на улице-то, говорят, что делается: светопреставление! Ну, садитесь… А я вот сейчас, – только десяток строк осталось… А ты, Надя, там скажи самоварчик, да печку бы растопить… Вот как мы разопьем горяченького – оно и потеплее будет!

Александр Иванович уселся с ногами на диван и стал просматривать корректуру своего рассказа. Десять строчек, оказалось, стоили недешево для Александра Ивановича.

– Это ужас, что они со мною делают! Да кто ему позволил издеваться надо мной, – горячился Александр Иванович, выходя из себя и с ожесточением черкая строки. – Да как он смеет кощунствовать!.. Понимает ли он, что ведь каждая строка мною взвешена и умом и чувством, каналья эдакая! Ведь это то же, что музыка… А он, изволите видеть, все слова у меня и переставил. Все, все! Не понравилось, видите ли, ему, не по канцелярскому жаргону пишу… Ах, каналья, ах, каналья!..

У Александра Ивановича выступил на лбу пот, он кашлял, задыхался и выходил из себя.

Как известно, Левитов в большинстве случаев писал особым, выработанным им, певучим, гармоническим стилем и потому дорожил не только каждым словом, которое ему казалось в данном случае наиболее уместным, но даже и расстановкой их. Понятно было его озлобление против невежественного редактора, вздумавшего исправить его слог.

– Ну что же, Надя, самоварчик? – крикнул Александр Иванович, – холодно.

– Александр Иванович! Поди-ка сюда, – вместо ответа позвала его из-за ширмочек супруга. И вот за этими ширмочками послышался тот зловещий шепот между хозяевами, который нередко приходится слышать у бедных жильцов «комнат с небилью» их не во-время навестившим гостям.

– Это невозможно! – вскрикнул Александр Иванович. – Да ведь эдак, наконец, издохнуть можно! Ах, хамы, хамы!

И он, хлопнув дверью, быстро исчез в коридор.

– Нет, этак невозможно дальше! Они даже не хотят топить печи, хамы, – волновался, возвратившись, Александр Иванович, расстроенный, задыхающийся, с выступившими багровыми пятнами на лице.

Мы спросили его, не можем ли быть хоть чем-нибудь ему полезны.

– Нет, нет… Это все устроится. Сейчас будет самоварчик… Мы побеседуем. Надо будет вот только сегодня же кончить эту вещь. Не знаю только – отпустит ли кашель… А они без рукописи ничего больше не дают, канальские дети, – намекал он на издателя.

– А знаете, насчет редакторства-то что я вам говорил? Как вы думаете – чем кончилось?.. Вот так это штука! Приехала, видите ли, сама, ну, меня представили… Восторг! Умиление! «Ах, какое это нам счастье; мы все вместе будем служить одному делу» – и пр. и пр. в таком возвышенном роде. – «Пожалуйста, переселяйтесь завтра же». – «Сударыня, говорю, очень рад служить: но чем? Какие то есть мои права и обязанности будут?» – «Как какие? Вы просто будете при нас… так сказать, у самого дела… Ну, поможете мужу просматривать корректуры, исправите слог… Мой муж большой лентяй… Непривычка, конечно, а всякое дело мастера боится… Мы надеемся, что это вас оживит, возбудит ваше вдохновение, и вы будете писать, писать, писать!.. Будет вам бродяжить! Вы будете иметь готовый стол и миленькую маленькую комнатку при редакции, в хорошем семействе!.. Конечно, построчный гонорар вы будете получать попрежнему… Ваши вдохновения останутся неприкосновенны; будьте уверены – мы умеем оценить…» – «Сударыня, – говорю я, прижимая руку к сердцу, – от всей души признателен вам за участие к бедному русскому писателю, но, увы! по склонности к бродяжничеству и неблагонамеренному направлению мыслей не рискую обеспокоить своим присутствием столь почтенного семейства…» Ах, хамы! хамы! – заключил Александр Иванович. – Нет, каковы перспективы-то: стол и маленькая комнатка в хорошем семействе за обучение супруга литературным упражнениям!