Когда и эта часть подготовки заканчивалась, я для подкрепления сил сгрызал одну морковку и садился за книги, где давались различные сведения об Орфее. По правде говоря, я теперь знаю об Орфее почти столько же, сколько про Машину… А зачем, спрашивается?
В полшестого мы начинали отрабатывать улыбку Орфея, которой он очаровывал зверей и растения. Но из-за сломанного ковбоем зуба моя улыбка была не слишком уж чарующей. Несмотря на это, Лорелея заставляла меня растягивать губы и сжимать, растягивать и сжимать, пока лицевые мускулы не начинали невыносимо ныть. С тех пор, когда я с кем-то знакомлюсь или вижу какую-нибудь важную особу, губы у меня сами собой растягиваются в чарующей улыбке.
В шесть, когда папа приходил с работы, мама каждый раз спрашивала его, почему он все еще не раздобыл ампул для акселерации. Папа отвечал, что не собирается экспериментировать над собственным сыном, и вспыхивала очередная ссора. Мама кричала, что папа меня не любит, папа кричал, что ее материнская любовь губит меня, превращает в марионетку, не приспособленную для той сложной действительности, которая нас окружает, и так далее. Мама в ответ кричала, что окружающая действительность — для дураков и тупиц, пускай выкладываются на фабриках и заводах, а сильные личности создают свою собственную действительность, которая возвышается над другими, и что я, Энчо, принадлежу к сильным личностям, а родители обязаны поддержать меня, чтобы я мог проложить себе путь к звездным высям…
И так далее, и тому подобное…
Несмотря на все эти конфликты (это слово встречается десятки раз в любой газетной статье об империализме), папа ампул не приносил, и — говорю это под строжайшим секретом, — когда я вечером, жутко усталый и голодный, с залепленными ушами ложился в постель, он приходил ко мне в комнату и тайком совал булочку, бублик или ломтик колбасы, иногда даже плиточку шоколада с миндалем. Так что если я не умер с голоду и все еще нахожусь в переходном возрасте, то исключительно благодаря папе… Лорелея диву давалась, отчего я не худею так молниеносно, как полагается при ее диете, и еще больше урезала мне порции.
Этот режим соблюдался ежедневно и неукоснительно. Я не мог выйти из дому, не мог позвонить по телефону — мама заперла аппарат у себя в спальне. Я не знал, как там Черный Компьютер, Милена, Кики, что с ними. Иногда даже, когда я ночью лежал полумертвый от усталости, они казались мне нереальными, словно их никогда и не было на свете. Даже Росица казалась мне нереальной.
На восьмой день я был готов предстать перед отборочной комиссией — по крайней мере, так утверждала Лорелея.
Именно в этот день мы вместе вышли из дому. В первый и последний раз. Соблюдая полнейшую конспирацию, меня отвезли к зубному врачу. Он целый час чинил мне сломанный зуб, пробивал, сверлил, что-то в него запихивал, — словом, мука была адская. Зато под конец зуб стал как новенький, и я уже мог без всякой опаски раздвигать губы в чарующей улыбке.
От зубного врача мы направились прямиком в магазин «Молодежная мода». Лорелея полчаса рылась там и наконец выбрала для меня белые брюки и длинную белую рубаху, такую узкую, что я с трудом застегнулся. Лорелея сказала, что, раз в Болгарии хитонов не шьют, мы удовлетворимся подобием хитона.
А когда мы вернулись домой, она, по-гвардейски выпятив грудь и выпрямив спину, торжественно объявила:
— Ну, теперь уже можно сказать, что главное сделано. Остаются лишь кое-какие мелочи. Энчо, за мной!
И ввела меня в ванную, где был приготовлен таз с какой-то темной жидкостью.
— Давай сюда голову, сынок! — скомандовала мама. И выкрасила мне волосы, из белесых они стали черными, как тушь.
Потом она высушила мне голову феном, вооружилась электрическими щипцами, которые папа подарил ей на день рождения, и завила мне волосы так, что я оказался весь в кудряшках, даже над ушами и на шее тоже кудряшки, почище, чем у Кики, хотя у него голова в точности как у Джимми Хендрикса.
После этого Лорелея нацепила мне на голову венок из пластмассовых цветов, вынула из ящика фотографии Орфея, которые она нащелкала в пловдивском музее, и стала придирчиво сравнивать меня с ним. Уверяю вас, сходство было большое, только и разницы что хитон на мне был не древнегреческий. Лорелея сказала, что, выражаясь по-научному, мы достигли больших успехов в деле преобразования моего облика.
— Мы готовы! — повторила она. — Теперь Энчо вылитый Орфей, и можно завтра спокойно явиться на отборочную комиссию. Вряд ли кто-либо еще достиг таких блестящих результатов. Остается последнее: имя.
— Имя?! — спросил папа, заподозрив неладное.
— Да, надо придумать Энчо новое имя.
— А чем плохо старое, Лора?
— А что в нем хорошего? Энчо Маринов! Звучит так банально! Ничего артистического. Наш долг — придумать ребенку такое имя, чтобы раз услышишь — навек запомнишь.
— Чушь собачья! — рассмеялся папа.
— Вовсе не чушь! Ты думаешь, Елин Пелин — это настоящее имя? Псевдоним. А Яворов? А София Лорен? Поль Ньюмен? Павел Вежинов?
— Послушай, жена! — строго сказал папа. — Не имя красит человека, а человек — имя. Возьми Джузеппе Верди — великий итальянский композитор, написал «Травиату» и «Аиду». А что значит по-итальянски Джузеппе Верди? Иосиф Зеленый! Как тебе нравится? Иосиф Зеленый! Зеленый! И это ничуть не помешало ему стать одним из лучших композиторов в мире. А Эйнштейн в переводе означает «Один Камень»… Понятно?
— Но это в цивилизованной Европе и в Америке! — мгновенно нашлась Лорелея. — А у нас? Попробуй себе представить афишу, где написано: «Премьера фильма «Детство Орфея». В главной роли Энчо Маринов». Остановится кто перед такой афишей? Нет, не остановится. Я много над этим думала и считаю, что мы обязаны придумать мальчику псевдоним.
Папа молчал и сердито грыз ногти. Я чувствовал: еще чуть-чуть — и он взорвется, как водородная бомба в пятьсот мегатонн, и превратит все вокруг в радиоактивное пепелище.
Я тоже молчал. Потому что лично мне мое имя очень даже нравится — короткое, звучное, можно расслышать издалека. Особенно мне нравится, когда его ласково произносит Милена с третьей парты. Или Росица. Кроме того, моего дедушку тоже ведь зовут Энчо.
— Придумала! — воскликнула Лорелея так громко, что мы оба с папой вздрогнули.
— Ну? — мрачно спросил папа.
— Я придумала ему имя, которое не слишком меняет теперешнее, а звучит артистично, возвышенно и вместе с тем по-американски. Рэнч Маринер, с ударением на Ма… Рэнч Маринер! Как вам кажется? Рэнч Маринер с ударением на Ма!
Тут уж папа не выдержал и взорвался.
— Нет, нет и нет! — закричал он визгливым голосом. — Его зовут Энчо Маринов, и он останется Энчо Мариновым! Так зовут моего отца, так звали моего деда и прадеда, да и прапрадеда тоже, поэтому никаких Рэнчей и никаких Маринеров!
Папина вспышка нагнала на маму такого страху, что ока не посмела возразить. А я только пожимал плечами, мне было безразлично, как называться, хотелось только есть и спать, спать и есть…
Конфликт завершился, дальнейших объяснений не последовало, но с того дня для мамы я стал Рэнчем Маринером с ударением на Ма — смуглым, черноволосым и кудрявым кандидатом № 12 на роль юного Орфея. Вес — сорок семь килограммов, изящный, воздушный, способный за две минуты перенести на голове от подвала до чердака пять энциклопедий, что равняется ста пятидесяти килограммам в час, а за восьмичасовой рабочий день составляет тонну двести…
Перед тем как я лег в постель, Лорелея, естественно, залепила мне уши пластырем, а волосы накрутила на бигуди, так что я боялся лишний раз повернуть голову на подушке.
Утром она подняла меня в шесть, отлепила пластырь, сняла бигуди, велела надеть новые брюки и рубаху — хитон, сунула мне в рот черносливину, и мы отправились в Софию.
Приехали мы в девять, рассчитывая быть у Дома культуры первыми.