Изменить стиль страницы

— Держись, батя! Я иду! — крикнул Вася.

— Иди, иди, голубчик! Не бойся! — промолвил старик, изо всей мочи упираясь ногами в доску.

Старик не чувствовал, что он своими словами посылает юношу на смерть. А между тем Вася был так близко от него, старик мог бы еще схватить его за рукав рубахи и спасти… Вася шел по доске босиком, шагов его было почти не слышно, — раздавался только какой-то неясный шорох. Старик думал, что Вася еще только прилаживается ступить на доску, и ждал. А Вася той порой подходил к концу доски, а вместе с тем и к концу своей жизни.

Он сделал последний шаг…

— Вася! Ты что же… — начинает старик.

В тот же миг с легким шумом доска моментально перевернулась — и несчастный юноша вместе с нею стремглав полетел вниз с двадцатисаженной высоты…

XIV

Старик слышит глухой шум, слышит, как Вася задыхающимся, не своим голосом вскрикивает: «Батя!», слышит, как что-то мягкое валится вниз, стукается по пути о колокольные обрезы и, наконец, грузно падает наземь. И потом — все тихо, страшно тихо… Только слышно, где-то близко воркуют голуби: вероятно, на крыше колокольни, да жаворонок поет далеко над полями. Старик выпрямляется и, тяжело дыша, прислушивается с минуту. Сердце его замирает, колени трясутся, а взгляд мутных, широко раскрытых, ничего не видящих глаз его как-то бессмысленно, беспомощно погружается в пространство.

— Вася! А Вася! — дрогнувшим голосом шепчет старик, изо всей мочи напрягая свой тонкий, изощренный слух.

Но ответа нет, по-прежнему все тихо…

Старик пошатнулся. Холодный пот выступает на его лбу, а все лицо его вдруг покрывается мертвенною бледностью. Он ничего не видит, — ужасное, невыносимое положение! Он не понимает, что такое случилось, но уже чувствует, что на колокольне произошло что-то недоброе, совершилось что-то страшное…

Он машинально наклоняется, ощупывает доску, ощупывает ее всю, до конца — Васи нет, вокруг него пусто… Старик застонал.

«Сорвался!» — мелькает у него в голове.

Но он никак не может понять, каким образом Вася, идя по доске с костылем, идя по ней уже не в первый раз, при всей своей осторожности, мог сорваться… Произошло что-то необъяснимое. Вася еще не вступал на доску. Старик готов побожиться, что он еще не чувствовал, чтобы Вася шел по доске. И вдруг он исчез… Но куда же он мог деваться? Упал?

В полубеспамятстве, тяжело дыша и весь вздрагивая, старик спустился с лестницы и, не найдя дома ни сторожа, ни его старухи, охая пустился бродить около колокольни. Старик не помнил, как он спустился с лестницы и долго ли бродил около стен колокольни, он только помнит, что нога его вдруг наткнулась на что-то мягкое. Он опустился на колени, шарит рукой, ощупывает… Да. Это — Вася… Это — он! Старик потрогал его голову, лицо, грудь… В груди что-то еще дрожало, билось… И горько-горько зарыдал бедняк, склонившись над телом своего несчастного товарища, своего неизменного друга. Какая-то теплая липкая жидкость приставала к рукам старика. Это — кровь, его кровь…

Под ярким утренним солнышком, под голубыми сияющими небесами, лежал Вася, не дыша, неподвижно, как подрезанный колосок. Все тело его было размозжено. Его бледное, помертвевшее лицо и шея были покрыты кровью. Жизнь уже отлетела из этого разбитого, изувеченного тела… но лицо Васи и в смерти было так же спокойно и прекрасно, как и при жизни.

Чтобы понять все горе старика, нужно было видеть, с каким отчаянием ползал он около холодевшего трупа дорогого ему человека, какими горькими слезами обливал он шелковистые белокурые волосы, теперь запятнанные кровью, как целовал он его в бледный лоб, в закрытые глаза, в уста и в щеки… нужно было послушать, с какими трогательными словами обращался он к бездыханному, бесчувственному телу, и с какой болью срывались с его запекшихся губ эти слова, полные ласки и беззаветной любви…

— Дитятко мое милое! Красное ты мое солнышко! — тяжко всхлипывал он своим старческим, надрывающимся голосом. — Радость моя! Голубчик! Сердечненький мой… И не пожил, не порадовался… Охо-хо!

Одна только мысль и была в его голове — мысль о том, что он навсегда потерял Васю. Только одно чувство — чувство одиночества, чувство невыразимой скорби терзало его сердце, словно разрывало его на клочки.

Услыхали его стоны, сбежались люди, подняли слепого и унесли в сторожку.

Старик, как убитый, сидел на лавке, свесив голову на грудь и опустив руки, как плети. Только порой он покачивал головою и с горечью шептал про себя:

— Ой, дитятко, дитятко мое милое!

Невозможно было без слез смотреть на него. Еще горше становилось, когда старик с лихорадочным оживлением принимался заботиться о том, чтобы получше нарядили покойника. И Васю нарядили в его праздничную розовую рубаху, чистыми холщовыми онучами обвили ему ноги и обмотали их веревочкой, новые лапти надели. Старик, надрываясь от печали, сам примочил ключевою водою волосы покойника, сам старательно расчесал их своим роговым гребнем. Расчесав их, он не выдержал — приник своею седою головою к голове покойника, прильнул губами к его мягким, шелковистым волосам — и зарыдал тяжко, безутешно. Словами не высказать горя…

На третий день Васю похоронили… Старик вдруг притих, ни на что не жалуется, не плачет, сидит да молчит, только, казалось, еще пуще сгорбился; потемнело его страдальческое лицо. По целым часам, молча, просиживал он на могиле своего друга «Васеньки», и только тихо вздыхал. По ночам сторожиха слышала, как он бредил — звал Васю или переживал еще раз во сне страшную сцену на колокольне и успокаивающим тоном повторял: «Иди, иди, голубчик! Не бойся!» Не раз ночью он просыпался и окликал своего товарища: «Вася, ты спишь? Вася! А, Вася! Ты где?» А потом, придя в себя, вспомнив о своем одиночестве, он опять валился на свое жесткое ложе и тихо-тихо плакал.

Однажды он сказал сторожу:

— Смотри, Иван… Когда я помру, положи меня вместе с Васей — в одну могилку. На земле мы были «неразлучники» — и в земле разлучать нас непочто!

— Ладно, ладно, дедушка! — говорил Иван. — Сделаем в твое довольство…

Через восемь дней после смерти Васи не стало и старика. Он умер тихо, неслышно, словно заснул.

Сторожиха утром пришла к нему в каморку и нашла его на лавке. Старик сидел перед столом, положив на стол руки и на руки опустив голову.

«Вот у места спать улегся»… — заметила про себя сторожиха.

Она хотела разбудить его и уложить на постель — подошла, взяла его за плечо, а плечо уже холодно… И в ту же минуту, как сторожиха пошевелила его, его голова скатилась с рук и тяжело стукнулась о стол…

Исполнили последнюю волю старого слепого.

Разрыли еще свежую могилу Васи и на его гроб поставили гроб старика. Высокий бугор насыпан над ними. Иван сам смастерил большой деревянный крест — белый, сосновый, блестящий и без всякой надписи водрузил его на могиле. Хороший крест — лет десять простоит он! А надпись… Зачем она? Разве кто-нибудь станет отыскивать могилу наших братанов!

Каморка в церковной сторожке на время опустела, а затем опять поселились в ней какие-то убогие.

Прошли года. Общая братская могила уже опустилась, заросла травой. Весной жаворонок поет над нею. В каждый праздник над погостом в свежем утреннем воздухе по-прежнему звонят и гудят колокола, наполняя звуками своих медных гортаней ближние и дальние окрестности. Зычными своими голосами торжественно поют колокола и над могилой братьев-слепцов, так любивших при жизни их звон и гул…