Она сама предполагала такую возможность: «Все так изумительно и захватывающе. Я ползу на животе, как в военных фильмах». Хотя фотография обычно — безна­казанное наблюдение со стороны, есть ситуации, ког­да людей убивают за то, что они фотографируют: ког­да они фотографируют людей, убивающих друг друга. Только военная фотография сочетает вуайеризм с опасностью. Фронтовые фотографы не могут избежать участия в смертоносной деятельности, которую они регистрируют, они даже носят военную форму, пусть и без знаков различия. Если выяснилось (путем фотогра­фирования), что жизнь «на самом деле — мелодрама», а камера — оружие агрессии, то следует ожидать боевых

потерь. «Я убеждена, что существуют границы, — писа­ла она. — Видит Бог, когда войска начинают наступать на тебя, потихоньку возникает болезненное чувство, при котором тебя очень просто может убить». Задним числом слова Арбус воспринимаются как описание своего рода смерти в бою: выйдя за некие границы, она угодила в психическую засаду, став жертвой собствен­ной прямоты и любознательности.

В старых романтических повествованиях о худож­нике, отчаянный смельчак, отправившийся в ад, ри­скует не выбраться оттуда живым или вернуться пси­хически поврежденным. Героический авангардизм французской литературы конца XIX и начала XX века дал целый пантеон художников, не переживших свое­го визита в ад. Однако есть большая разница между де­ятельностью фотографа, осуществляемой по собствен­ной воле, и — художника, у которого это не всегда так. Кто-то имеет право и, возможно, испытывает потреб­ность поведать о своем страдании — в любом случае оно принадлежит ему. А кто-то берется искать страдание в других.

Так что самое тревожащее в фотографиях Арбус не их сюжеты, но совокупное впечатление о душе фото­графа: чувство, что это именно личный взгляд и отбор умышленные. Арбус была не поэтом, заглядывающим в себя, чтобы рассказать о своих мучениях, а фотогра­фом, отправившимся в мир, чтобы собиратьмучитель­ные образы. Мучениям отыскиваемым, а не просто

переживаемым объяснение может быть не вполне оче­видным. Согласно Райху, у мазохиста желание испы­тать боль возникает не из любви к боли, а из надежды через боль получить сильные ощущения; человек, об­деленный эмоциональной или сенсорной чувстви­тельностью, всего лишь предпочитает боль отсутствию всяких чувств. Но есть и другое объяснение, диаме­трально противоположное: эти люди хотят чувство­вать не больше, а меньше.

Смотреть на фотографии Арбус — тяжелое испыта­ние, и в этом смысле они типичны для того рода искус­ства, которое сегодня популярно у искушенной город­ской публики: искусство как добровольное испытание себя на твердость. Ее фотографии дают возможность продемонстрировать, что ты можешь встретить ужасы жизни без содрогания. Этот фотограф когда-то сказал себе: да, я могу это принять, зрителю предлагается объ­явить о том же.

Произведения Арбус — хороший пример тенден­ции, господствующей в искусстве капиталистиче­ских стран, а именно: подавить или хотя бы ослабить моральную и чувственную брезгливость. Современ­ное искусство в большой степени занято тем, что при­учает к ужасающему. Создавая привычку к тому, что раньше невыносимо было видеть или слышать, потому что это смущало, причиняло боль, шокировало, — ис­кусство изменяет мораль — тот комплекс психических обычаев и общественных санкций, который проводит

расплывчатую черту между тем, что эмоционально и инстинктивно непереносимо, и тем, что приемлемо. Постепенное подавление брезгливости подводит нас к довольно логичному выводу — о произвольности та­бу, предписанных искусством и моралью. Но наша спо­собность сжиться с растущей гротескностью изображе­ний (движущихся и неподвижных) и печатных текстов обходится дорого. В конечном счете это ведет не к осво­бождению личности, а к вычитанию из нее: псевдозна­комство с ужасным склоняет к отчуждению, ослабляет в человеке способность реагировать в реальной жизни. То, что происходит с чувствами человека, когда он впер­вые смотрит сегодняшний порнофильм или при показе жестокости по телевидению, не такуж отличается от ре­акции на впервые увиденные фотографии Арбус.

Сочувственная реакция на эти фотографии не­уместна. Суть не в том, чтобы огорчиться, не в том, что­бы сохранять хладнокровие перед лицом ужасного. Но этот взгляд, чуждый (в основном) сострадания, — осо­бая современная этическая конструкция: не бессердеч­ная, определенно не циническая, а просто (или ложно) наивная. К мучительной, кошмарной реальности пе­ред объективом Арбус прилагала такие эпитеты, как «потрясающее», «интересное», «невероятное», «фан­тастическое», «поразительное» — по-детски изумлен­ное поп-сознание. Камера — согласно ее сознательно наивному представлению о цели фотографии — это устройство, которое ловит все, соблазняет снимаемых

раскрыть свои секреты, расширяет опыт. Фотографи­ровать людей, согласно Арбус, «жестоко», «подло». Главное — не моргнуть.

«Фотография была дозволением идти, куда хочу, и де­лать, что хочу», — писала Арбус. Камера — что-то вроде паспорта, уничтожающего моральные границы и соци­альные запреты — он освобождает фотографа от всякой ответственности перед фотографируемыми. Суть в том, что ты не вмешиваешься в их жизнь, а только посещаешь их. Фотограф — это супертурист, продолжение антропо­лога, он посещает туземцев и привозит известия об их экзотических делах и странных нарядах. Фотограф всег­да пытается освоить новый опыт или по-новому взгля­нуть на известные объекты — побороть скуку. Потому что скука — оборотная сторона очарованности: для то­го и другого надо находиться не внутри ситуации, а вне, и одно ведет к другому. «У китайцев есть теория, что от скуки переходишь к очарованности»,—отмечала Арбус. Фотографируя пугающий нижний мир (и выхолощен­ный, пластмассовый верхний), она не имела намерения разделить ужас обитателей этих миров. Они должны оставаться экзотикой и, следовательно, «потрясающи­ми». Она смотрит всегда извне.

«Меня не тянет фотографировать людей известных и даже известные сюжеты, — писала Арбус. — Они ме­ня захватывают, когда я о них едва даже слышала». Как

6i

бы ни тянуло ее к калекам и уродам, ей в голову не при­шло бы снимать обожженных напалмом или младен­цев — жертв талидомида, то есть общественные ужасы, увечья с сентиментальными или этическими ассоци­ациями. Ее не интересовала этическая журналистика. Она выбирала объекты, которые просто валялись, вне ценностного поля. Это, естественно, внеисторические объекты, частные, а не общественные патологии, тай­ные жизни, а не открытые.

В понимании Арбус камера фотографирует неиз­вестное. Но неизвестное кому? Неизвестное тому, кто защищен, кто приучен реагировать осмотрительно и морально. Как и Натанаэл Уэст, писатель, тоже увле­ченный убогими и побитыми жизнью, Арбус выросла в образованной, помешанной на здоровье, склонной к морализаторству, обеспеченной еврейской семье, для которой вкусы сексуальных меньшинств были чем-то за пределами разумения, а рискованные поступки пре­зирались как обычное гойское сумасшествие. «Сре­ди прочего, от чего я страдала в детстве, — писала Ар­бус, — это незнакомство с настоящими несчастьями. Я ощущала себя отгороженной от реальности… И чув­ство защищенности, как ни абсурдно это звучит, было болезненным». Испытывая примерно такое же недо­вольство, Уэст в 1927 году устроился ночным дежурным в захудалой манхэттенской гостинице. Арбус, что­бы обрести жизненный опыт и с ним чувство реально­сти, занялась фотографией. Под жизненным опытом

подразумевались если не материальные неприятно­сти, то хотя бы психологические — шок от погружения в то, что не может быть красивым, от встречи с запрет­ным, извращенным, порочным.

Интерес к аномалиям у Арбус проистекает из же­лания расстаться с невинностью, избавиться от ощу­щения собственной привилегированности, выразить свое огорчение из-за того, что защищена. Помимо Уэста 1930-е годы дали мало примеров подобного умо­настроения. Более типично оно для образованных представителей среднего класса, достигших совер­шеннолетия в период между 1945 и 1955 годами, и рас­цвело в 1960-х.