Изменить стиль страницы

Теперь в поговорочке «Кто не был, тот будет» никакой иронии Миша не слышал. Фольклорный совет ни от чего не зарекаться получил в «зазаборье» столько (и настолько) предметных подтверждений, что из абстрактного нравоучения превратился в совершенно непосредственное, нутряное, кишечное ощущение шаткости, утлости и вообще условности тех стенок и рамок, которые любой находящийся внутри них воспринимает незыблемыми границами организованного бытия. Как воспринимал их когда-то сам Миша. Но никаких границ, ограждений, как выяснилось, не было — бездонная, бесформенная, бессмысленная трясина пружинила под каждым шагом каждого в любую из сторон, и для того, чтобы спустя секунду расступиться и схарчить тебя без звука и следа, никакой специальной причины ей не требовалось. Тем более — формального повода.

Любого могли вломить или оговорить — родные, знакомые, соседи, партнеры, с кем ты чего-то не поделил. Кому-то мог приглянуться твой бизнес. Твоя квартира. Кому-то мог приглянуться ты — без доходов, работы, семьи и места жительства — в качестве козла отпущения. Ты мог попасть под горячую руку, под облаву, под раздачу. Кто угодно. Когда угодно.

Подкидывали при обыске наркоту и оружие, фабриковали улики, игнорировали факты, выжимали чистосердечное «слониками», «заплывами» и «попугайчиками», делали резиновыми дубинками «балерину», подключали к ручному магнето — подобных историй Миша (которого, впрочем, никто пальцем не тронул) действительно наслушался тут порядком, куда больше, чем по долгу «службы» рассказал этому пацану, Кириллу, иногда доверительно выдавая их героев за придуманных кузенов. В общем-то, вяло отрабатывая вяло обещанную скачуху, в данном случае он мог быть совершенно искренен — он и сам полагал «несознанку» бессмысленной, так что особенно распинаться перед Кириллом ему не давало скорее отвращение к себе, к тождеству собственного убеждения с тем, в чем ему предписывалось убеждать… В любом случае для парня — как и для любого — это ни черта не меняло.

У попавшего в ржавый барабан — пускай персонифицированный какими-то операми и следователями с человеческими именами и даже, наверное, семьями, приятелями, домашними животными — шансов объясниться, оправдаться или изгильнуться было не больше, чем у оказавшегося на пути лавины в семьдесят тысяч тонн, прущей на ста километрах в час. Собственно, и с юридическими условностями система считалась не более чем сила тяготения. В конце концов, одного коммерсанта, здешнего, рязанского, с которым Миша квартировал в ФГУ ИЗ-62/1, посадили именно и единственно на том основании, что никакого основания для этого следователь так и не смог найти. (Желая завести дело, но не имея ни состава преступления, ни заявлений на этого коммерса, Рому, он стал вызывать на «беседы» его приятелей-знакомых-деловых партнеров и требовать показаний против него. Каких-нибудь. Любых. Одним намекал, что их общий бизнес всегда был под колпаком у органов, что органам «все» известно и пусть партнер лучше спалит Рому, чем гавкнется сам. Другим объяснял, что, объявив себя пострадавшими от Роминых действий, они могут подать иск о возмещении материальных и моральных убытков и хорошо за Ромин счет подогреться. Третьим орал об ответственности за дачу ложных показаний. Правда, единственным, чего он добился, оказались полдесятка жалоб на него областному прокурору. Областной прокурор, однако же, перенаправил их тому самому следаку. И тогда следак немедленно заявил, что жалобы были написаны под давлением Роминых угроз, а понимающий суд тут же выдал ему санкцию на Ромин арест…)

Мишина делюга раскручивалась неторопливо, нудно, уверенно, заседания переносились в связи с загруженностью суда, назначались кассационные рассмотрения. Раскапывались забытые бранжи и партнеры из других городов (под впечатлением Мишиного вектора готовые налепить про уже сидящего ровно столько, сколько потребуется, чтоб не составить ему компанию), за приговором тянулись новые обвинения, следственные действия, этапы. В итоге за три года задержанный, обвиняемый, осужденный Кравец сменил уже полдюжины КПЗ и тюрем. Тем более что ехать на свежий воздух зоны с некоторых пор сделалось для него чревато.

Карантины, сборки, спецы, тройники, общаки, стаканы, карцера. Тяжкие гремучие «тормоза» с грубыми сварными швами, железные двухэтажные шконки, стены цвета грязи с налепленными на них журнальными девками, вмурованные в пол столы и табуретки, едко смердящее очко за ширмой. Бетон, металл, сырая банная духота летом и ледяные сквозняки зимой. Резкий лязг запоров и кормушек, на общаке — карканье выкрученных до отказа радио или телевизора сквозь гам десятков голосов, хриплые вопли. Ежедневные шмоны, шмоны регулярные, шмоны карательные — с масками, собаками, дубиналами и разгромом хаты. Жидкая несъедобная сечка, иногда с червяками, пластилиновая спецвыпечка. Стада, сонмища, лавины тараканов. Дикая скученность, дикая скука, неподвижность, безделье, апатия. Тесное (до невозможности встать, сесть, повернуться) и постоянное соседство множества пахучих, полуграмотных, а в основном и безмозглых, злобных, подавленных, нервных, изможденных самцов. Обязательный эгоизм (скажем, физическое заступничество за показательно унижаемого могло провоцироваться ментами, нуждающимися в поводе измолотить тебя ПРами и кинуть в трюм — так ломали одного боксера) и вынужденное подчинение чужим правилам, как разумным, так и бредовым, мелочному регламенту в любом действии, включая естественные отправления. Общая демонстративная приверженность «поняткам» на фоне общей же готовности заложить кого угодно. Голод, страх, неизвестность, абсолютное бесправие, блатные понты, ментовский кураж.

На четвертый месяц ареста с ним развелась и тут же пропала навсегда жена, двадцатитрехлетняя инфанта, даже после двух совместных лет вызывавшая в Мише какую-то блаженную растерянность; а встречам с детьми от первого брака их мать, давно распознавшая в бывшем муже корень мирового зла, препятствовала еще в его бытность на воле. На третий год умерла мать Миши. Но степень собственного одиночества он осознал, только когда стал придумывать, чтобы оправдать перед сокамерниками визиты к куму, свиданки с несуществующими родственниками.

Ради пользы дела и Мишиной безопасности его теперь селили исключительно с первоходами, как правило, только заехавшими на тюрьму, и Миша в бессчетном количестве вариаций наблюдал пройденные им стадии восприятия катастрофы. Большинство поначалу хорохорились, на что-то или кого-то рассчитывали, не в силах поверить, что они не просто сцапаны и надкусаны, а уже проглочены и переварены. Им еще предстояли самые жуткие Мишины открытия. В том числе самое из самых, сломавшее-таки его — открытие, что ничего запредельножуткого, несовместимого с жизнью вовсе не произошло и не происходит.

Невыносимой для Миши в новом существовании оказалась его выносимость. В этом углекислом, парном, ледяном, бетонно-железном, глубоко античеловеческом измерении жизнь продолжалась — шатко и валко, худо и бедно, но почти во всем спектре рефлексов, стимулов, чувств, человеческих проявлений. С взаимопомощью, семейниками, гревом и общаком, самоорганизацией и дисциплиной, делением на «людское» и «гадское». С настоящей любовью — включая нервические метания, улыбчивую прострацию, планы на будущее, — реализующейся в полуминутных судорожных диалогах, рукопожатиях и поцелуях через кормушку раз в неделю, пока купленный пупкарь, ведущий тебя в баню мимо женских хат, неторопливо ковыряет замок локалки. С расчетливым, последовательным, дотошным и всеобщим унижением тех, кто выбирался — обязательно и специально — для этого. С наглым, лениво-беззастенчивым вымогательством (со стороны и зэков, и — особенно — ментов: за несколько часов с женой, за избавление от карцера, за только что отобранное при обыске; иные опера, небесплатно проносившие в камеру телефоны, сами же наводили на нее шмон, после чего продавали конфискат владельцам). С хлопотливой товарно-денежной движухой, дорогостоящими привилегиями, коммерческими хатами. С превращением в кровавое мясо, в бессловесное желе тех, на кого «давали фас».