О ком же это? О ком писал Пушкин 29 июня 1824 года из Одессы в Москву, досадуя на публикацию? Имя этой «элегической красавицы» так дорого поэту, что он его вообще не упоминает, но сетует в письме виновнику публикации: «Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что же она подумает… Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнением всех журналов на свете и всей нашей публики». Быть может, и верно, нет в русской поэзии элегии более светлой, и нежной, и одухотворенной в своей чистоте, чем это удивительное, воздушное стихотворение Пушкина, навеянное, безусловно, недавним чудным путешествием с чудными друзьями, чудной семьей. Много позднее Мария Николаевна Волконская так вспоминала о том замечательном лете 1820 года, когда она пятнадцатилетней девушкой играла на берегу Тавриды: «Завидев море… мы вышли из кареты и всей гурьбой бросились любоваться морем. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала забавляться тем, что бегала за волной, а когда она настигала меня, я убегала от нее… Пушкин нашел, что эта картина была очень грациозна, и, поэтизируя детскую шалость, написал прелестные стихи».
Пушкин в декабре 1826 года, через пять с половиной лет, встретился с княгиней Волконской в доме Зинаиды Волконской, одной из самых выдающихся женщин своего времени. Княгиня Зинаида Александровна, интересная поэтесса и замечательная певица, обладательница богатого контральто, устроила проводы уезжавшей к своему ссыльному мужу в Сибирь Марии Николаевне. Зинаида Александровна была женой брата знаменитого декабриста. Дочь дипломата князя Белосельского-Белозерского, она держала в доме салон, весьма популярный в столице. «Царица муз и красоты», как ее именовал Пушкин, писала стихи, новеллы, музыку и слыла особой вольнодумствующей. Здесь Пушкин, собравшийся в поездку на Урал для собирания материалов о восстании Пугачева, высказал желание тоже прибыть в восточносибирские пределы, чтобы «просить пристанища в Нерчинских рудниках». Пушкин собирался через Марию Николаевну передать написанное для ссыльных свое стихотворение «В Сибирь», но не смог этого сделать, так как в ту же ночь она уехала к мужу, некогда блестящему генерал-майору, боевому участнику Отечественной войны и заграничных походов против Наполеона, другу ее знаменитого отца. Она и вышла замуж не столько из любви, сколько из уважения к отцу и повиновения ему, будучи на семнадцать лет моложе своего жениха.
И тут мы и сталкиваемся с одною странною, но в то же время и необычайно существенною особенностью замужества Марии Николаевны Раевской, той поэтичной, изящной и нежной девушки, что на глазах великого поэта играла с прибоем у берега Тавриды и, будучи пылкой и поэтичной натурой, вышла замуж по настоянию отца за его друга и соратника, совсем, однако, не по любви. Тем возвышеннее подвиг этой замечательной женщины, которая единственно из чувства супружеского долга и человеческого сострадания из высочайшего сословия общества, от изобилия и, казалось бы, изнеженной прихотливости с мужеством, далеко превышающим все, что можно себе представить даже для храбреца из храбрецов, на многие десятилетия принесла себя в нищету, притеснения, унижения и надругательства высокому и низкому самодурству государственных бюрократов. И только ради соучастия в подвиге совершенно ею нелюбимого человека. Видно, дочь великого солдата тоже была создана из материала особого.
Когда однажды Марию Николаевну, разделившую три десятилетия ссыльной жизни своего супруга, спросили, построила ли бы она свою жизнь по-иному, если бы ей пришлось ее повторить, и не жалеет ли о страданиях, которые выпали на ее долю, княгиня Волконская ответила: «Нет».
Мария Николаевна умирала летом 1863 года в имении Волконского Вороньки Черниговской губернии, в семье дочери. Сам князь, скованный параличом и подагрой, был под Ревелем, в семье сына. Он не смог приехать к жене, чтобы проститься с нею, но детям своим писал: «… как жена, как мать — это неземное существо, или лучше сказать, она уже праведная в сем мире. Смысл ее жизни в самопожертвовании для нас…»
Я держу два портрета этой изумительной женщины: первый — гравюра В. Унгерна с акварели П. Ф. Соколова, работы 1826 года, второй — фотография, сделана в 1861 году.
На первом портрете мы видим очаровательную, несколько томную красавицу, изысканно и чуть вычурно наряженную специально для портретирования. Она сидит с младенцем на коленях, придерживает его украшенною драгоценностями рукой и смотрит на зрителя взглядом, в котором томность сопряжена еще с каким-то настойчивым чувством. Пожалуй, это серьезность, граничащая с отрешенностью. Но это всего лишь дворянка, овальный миниатюрный портрет, который может быть написан на яшме, нефрите, малахите, который напоминает изысканное посвящение в альбом: сонет, написанный в осенний вечер влюбленным поэтом, музыкальная пьеса, звучащая на фортепиано, ноктюрн или, скорее всего, поэма.
Но фотография! Фотография, сделанная за два года до смерти, когда Марии Николаевне пятьдесят шесть лет и подвиг еще продолжается, хотя главное, быть может, и позади. Эта фотография страшна. Перед вами утес. Эта женщина окаменела в своем величии, окаменела в своем несгибаемом мужестве, окаменела в своей незыблемой мощи жены, матери, подруги. С таким человеком сделать ничего нельзя, его можно только усилить, его, питающегося недоступными для человеческого влияния силами. Еще мгновение, и этот человек может превратиться в сталь, в какую-то такую субстанцию, над которой не властно ни время, ни людское измывательство. Такой становится верность, когда она превращается в подвиг.
Как это ни удивительно, лицо не изменилось, оно почти такое же, каким было три с половиной десятилетия назад, лишь из него выветрилось позирование, прихотливость, изысканность — все временное и все несущественное. Глаза, молодые и сильные, смотрят в бесконечность и в глубину себя одновременно: там бесконечности, может быть, не менее, чем вовне. Брови, небольшие и четкие, залегли над веками спокойно и бестрепетно, как будто навсегда. Веки сухи и жестки, но спокойны и возвышенно величественны. Губы сомкнуты, как будто тоже навсегда, но под ними, внутри губ, глаз, всего лица идет такой разговор! Разговор не просто с собой, но с целым миром, с беспредельностью, с прошлым, настоящим и будущим. Как должны страшиться такого лица, как должны его ненавидеть тираны, доносчики, истязатели и убийцы!
Пауза. Молчание. Тишина.
Где-то звучит ветер, глухой и протяжный, страшный в своей ледяной и леденящей силе. Так бывает в тайге зимой, в сорокаградусный мороз, когда все трескается и лопается насквозь: реки, озера, скалы, воздух… И только человеческое сердце одно остается жить, прекрасное и бессмертное в своей любви и преданности. И в чистоте.
…Ночь перед Бородинским сражением была холодной. Обе армии были скрыты друг от друга сыростью и мглой. Шел мелкий дождь.
Ночью Наполеон в разговоре со своим адъютантом генералом Раппом вдруг начал размышлять в духе, ранее совершенно ему не свойственном. Он сказал:
— В сущности, что такое война? Ремесло варваров, где все искусство заключается в том, чтобы один в чем-нибудь пересилил другого.
Император стал жаловаться на непостоянство судьбы, которое он уже начинает испытывать на себе. Но вскоре бодрость вернулась к полководцу.
— Надеетесь ли вы на победу? — спросил он вдруг Раппа.
— Несомненно, — ответил адъютант, — но на победу кровавую.
— Я это знаю, — согласился император. — Пришла наконец пора выпить чашу, налитую в Смоленске…