— По тебе не скажешь, что очень убит.
— А почему? — закричал Курганов. — В трудностях выварен, выдублен, закален, отожжен… Школа стойкости была, вот причина!
Он с новым негодованием заговорил о молодежи. Нет, вот уж неженки, и все притом, не одни девушки, парни еще привередливей! Он недоволен не только доставшимся им контингентом маменькиных сынков и дочерей, а вообще всеми — от московских стиляг до чукотских гуляк, от молодых бездельников Сухуми и Тбилиси до нахальных «бичей» Мурманска! Господи боже мой, сколько они сами придумали глаголов для лоботрясничанья, любимого своего занятия: кантуются, филонят, бичуют, сачкуют, гужуются, отлынивают, тянут резину… Вот где истоки безобразного поведения Внуковых и Кумыкиных — здесь они, в нелюбви к тяжелому труду, в обожании своей сопливой личности, в каком-то создающемся на глазах культе удобств!..
— Такое тяжкое обвинение всему поколению молодежи! — проговорил Усольцев. — И не совестно тебе, Василий Ефимович?…
— Знаю, знаю! — снова закричал Курганов. — Все твои возражения знаю. Пойми меня правильно, одно прошу. Я же не говорю, что все они такие. Думал бы так, я бы веру в будущее потерял, а я не собираюсь ее терять. Но есть, есть среди них тунеядство и эгоизм — вот о чем я… Пойми еще — заведись по одной паршивой овце в каждом колхозном стаде, что же это будет? Сам же ты первый заговоришь, что порча овец становится массовым явлением, надо немедленно принимать меры. Ты не согласен со мной?
— Не согласен, конечно.
— Тогда объяснись.
— Обязательно. Но давай так. Обвинение, что вообще молодое поколение тебе мало нравится, по-моему, — прости — старческое брюзжание. Старикам свойственно ругать молодежь и хвалиться, что они были лучше. Ты тоже иногда впадаешь в этот грех брюзжания. Так что об этом я не буду, а — конкретно… Насколько я понимаю, больше всего тебе не нравится, что молодежь наша вырастает неженками?
— Именно. Возьмем наших рабочих для конкретности. Настоящих трудностей и не нюхали, никто и не знает, почем фунт лиха.
— Ты упомянул о своих дочках. Если неприспособленность к трудностям такой уж огромный недостаток, почему ты не меняешь их воспитания! Они у тебя не то, что фунта, а грамма лиха не нюхали!
— Думаешь, не спорим со старухой и дочек не ругаю!
— Споришь, споришь… В других случаях спор твой — приказ, тут же — одни слова. Значит, не так уж оно неладно, воспитание твоих детей, раз ты не прикручиваешь властной рукой хвоста старухе и дочерям. А теперь я скажу тебе, почему ты миришься, что дети твои растут неженками, в то время как мы с тобой закалены.
— Интересно, почему?
— Откуда возникал наш закал? От нищеты нашей, от недостатков во всем — в еде, одежде, жилищах, машинах, книгах… Меня отец выпустил в самостоятельное существование тринадцати лет, в ученики к шорнику, надо было зарабатывать, а то хлеба не хватало.
— Мне пришлось не слаще — двенадцати лет пошел разносить газеты. Дело на первый взгляд простенькое, а спину надорвешь. Тяжелая штука — кипа газет.
— Вот она где таилась, твоя ранняя закалка — спину с малолетства надрывал. Достоинство это — приспособленность к трудностям — было результатом борьбы с недостатками тогдашнего существования. Недостаток порождал достоинство, такова диалектика жизни. Но ты не потерпишь, чтобы детство твоих детей шло, как наше, ныне это было бы просто бесчеловечно, да и закон охраняет — хочешь не хочешь, а дай семилетнее образование, проси не проси, а двенадцати лет на работу не возьмут. Так чего ты жалуешься, что они не знали такого горя, которого мы сознательно не дали им знать? Где логика в твоих жалобах?
— Неплохо заверчено, — проговорил Курганов, качая головой. — Итак, наши дети мало приспособлены к трудностям, ибо мы же оберегали их от трудностей. Ладно, как отец возражать не буду — сам виноват. Но как руководитель стройки замечу, что с детишками нашими работать труднее, чем было с нами.
— Тебе кажется, Василий Ефимович. Обман памяти.
— Никакого обмана! Не раз сравнивал рабочих, которые приходили на строительные площадки лет двадцать пять назад и нынешних. У тех образования было поменьше, а хватки — побольше, а насчет бытовых капризов — нуль!..
— Опять ты о старом! Пойми, у того восемнадцатилетнего за плечами было уже года четыре трудового стажа, а если брать помощь родителям в семье, так и больше, а у этого ничего, кроме школы. Для сравнения с ними бери нас тридцатилетних, и тогда ты увидишь, что переход от удобства жизни с родителями в самостоятельное существование у них труден, прямо до переломов психологии, зато они быстро приспосабливаются, мужественно борются.
— Поглядим их приспособленность попозже, когда завоет на все голоса старуха-пурга. Боюсь, многие, очень многие навострят лыжи.
— А я уверен в них. Я присматриваюсь к ним, хочу их понять и вижу — в общем, неплохое выросло поколение, мужественное, умное, честное, гордое, не сгибающее ни перед кем спину…
Курганов остановился перед Усольцевым и закричал:
— Да так ты, с этой твоей философией, дойдешь до того, что Сашку Внукова оправдаешь — горд, прям, шапки не ломит, на спину другим садится!..
— Зачем утрировать? Сашка — тунеядец. В семье не без урода. Такие долго еще будут попадаться. Но раньше этого дрянца бывало куда больше, вот чего ты не хочешь видеть. Вспомни наше поколение — сколько встречалось пьяниц, больных, уродов, паразитов, сколько пускалось в воровство! Где он ныне, этот отсев? Нет теперь такого социального бедствия среди молодежи — пьянства. А на старых твоих стройках сколько выхлестывали хмельного? В воскресный вечер по поселку не пройти — пьяные орут, в переулках пальто сдирают, редкий выходной без поножовщины… У нас же за эти два месяца ни одного случая воровства, ни одной драки, Василий Ефимович!
Курганов не хотел сдаваться.
— Ты о пьянстве и поножовщине, а я вспоминаю другое. Как мы жили политикой, общественной жизнью, международными событиями! Собрания наши — за полночь, речи — огонь, в кино не ходили, чтоб собраний не пропустить. Где все это?
— Ну, международная жизнь их тоже интересует, — возразил Усольцев, вспоминая свои беседы с Васей. — Когда большие переломы событий, они загораются не хуже нашего. А если не так увлечены текущей политикой, тоже понятно — мы жили в антагонистическом обществе, кругом бушевала классовая борьба, политика вторгалась в жизнь, была главным в жизни — как же мы могли ею не гореть? Надеюсь, ты соглашаешься, что классовой борьбы у нас нет? Почему же ты свои старые, эпохи социальных антагонизмов, привычки упрямо тянешь в наше гармоничное в целом общество? Зачем ты их лепишь к новым обычаям, как горбатого к стене?
Курганов озадаченно смотрел на Усольцева. У него не хватало аргументов для спора. Уже не раз Усольцев бил его неопровергаемыми доказательствами, видимо, так получится и сейчас. Именно за это качество — быть предельно строгим и объективным — и ценил Курганов своего более молодого друга, хоть нередко и злился, если приходилось отступать в серьезных словесных перепалках. Усольцев, собранный, готовился и дальше отражать логикой любые выпады Курганова.
Курганов пытался зайти с другой стороны.
— Ну, хорошо — нет классовой борьбы… Но ведь и на собраниях наших не отгремевшая давно классовая борьба, а то, что печет сегодня — задачи строительства коммунизма. Почему же такая инертность к ним — сегодняшним нашим проблемам? Танцулька в клубе — полно, новая кинокартина — не пройти, а на комсомольское собрание — еле-еле половина, остальные валяются в кроватях или парочками шляются по лесу. Почему, я тебя спрашиваю?
На это Усольцев ответил не сразу.
— Сказать по-честному, я тоже иногда недоумеваю. Стараюсь проникнуть до корней, какова природа нашей молодежи — многое темно… А что до собраний, так, может, мы плохо их организуем? Секретаря бы комсомольского сменить — очень уж пассивен.
— Смени секретаря, не возражаю. Подыщи энергичного паренька. Встряхни молодежную организацию. Я не об этом, пойми! — настаивал Курганов. — Можешь ли ты поручиться, что после такой реорганизации общественная жизнь забьет ключом?