Изменить стиль страницы

Я оглядываюсь. Вася держит винтовку наперевес, сосредоточенно ходит около входа в подвал: три шага туда, три шага обратно. Гимнастерка на боку топорщится: гранаты, видно, туда засунул.

После ужина меня вызывают к командиру роты.

В просторной комнате целехонькой хаты склонились над картой командиры взводов. В сторонке, у входа, стоит старшина. Я докладываю о прибытии.

Скуластое лицо ротного оторвалось от карты, морщины в недоумении сбежались к переносью.

На выручку спешит старшина:

— Это по поводу обнаруженного продовольствия, товарищ гвардии старший лейтенант.

— А-а… Минуточку… — Ротный ставит на карте несколько точек, откладывает карандаш, поднимается. Комната сразу становится маленькой и тесной. — Вот что, Морозов, — говорит он, — рота сейчас снимается, а ты с расчетом останешься до утра. Миномет можем прихватить с собой. А завтра пришлем машину. Зерно раздадите жителям села, остальное погрузите. Поняли свою задачу?

— Ясно, товарищ гвардии старший лейтенант.

— А как насчет акта? — спрашивает старшина.

— А к какому вы его делу пришьете? Канцелярий мне разводить не хватало! Не чужое — свое берем у врага. Идите.

Старшина выдает нам буханку хлеба, банку консервов «Фасоль в томате» и, подумав, отсыпает четыре горсти шоколадного драже.

Рота уходит. Мы остаемся. Григорьич раскатывает шинель, очищает от обломков кирпича землю, укрывается и тут же засыпает. Генка разводит небольшой костерчик. Тихо. С запада, как далекий-далекий гром, доносятся отзвуки взрывов. Небо там светлое и время от времени прочерчивается трассирующими пулями. Пушкин уже не ходит, а сидит напротив подвала, направив дуло винтовки прямо в черную пасть входа. Мне становится его жаль.

— Хватит разыгрывать, — шепчу я Генке. — Пусть спать ложится.

— Ничего, он днем выспался.

— Тогда я сам…

— Погоди, — останавливает меня Генка и оборачивается к Пушкину:

— Вася, спроси, может, они до ветру хотят… Только по одному выпускай.

Доверчивость Пушкина поразительна. Он подходит к подвалу, кричит в глухую пустоту:

— Эй, фрицы-дрицы, кто с… хочет?

— Так они ж по-русски не понимают, — говорит Генка.

— Захотят — поймут, — на полном серьезе отвечает Пушкин и, подумав, кричит еще: — Эй, туалетен… сортир… шайзе…

Я весь содрогаюсь от сдерживаемого смеха.

— Молчат, — удивленно тянет Пушкин.

Генка берет из костра головешку: «Я вот им сейчас помолчу!» — и спускается в подвал. Вынырнув оттуда, Леший свирепо накидывается на обомлевшего Пушкина:

— Р-растяпа! Спал, да? По глазам видно, что спал. Сбежали генералы. Все до одного. Не миновать тебе трибунала, Вася. Что теперь с ним делать, товарищ младший сержант?

Ну и артист этот Генка! Рожа серьезная, голос дрожит… Хоть бы усмехнулся, черт полосатый.

— Н-не спал я, честное слово, не спал, — бормочет Пушкин. — Может, они еще раньше сбежали. Я же их от тебя не принимал.

— Не принимал, не принимал, — передразнивает его Генка. — Значит, устава караульной службы не знаешь. Надо было принять.

— Ладно, ложитесь, — говорю я. — Утром разберемся, что к чему.

Умащиваясь на ночь, Пушкин кряхтит, постанывает. Спал он неспокойно, вздыхал во сне и ворочался.

Наутро, узнав о коварном розыгрыше, Пушкин взъярился и чуть не брякнул по Генкиной голове немецкой гранатой. Хорошо, Григорьич вовремя подоспел, отобрал гранату и сказал спокойным голосом:

— Такими игрушками, ребята, баловаться не гоже.

Злополучный каравай

Второй час уже сижу я у края дороги, караулю чтобы посланная за нами машина не проскочила ненароком мимо.

Село оживает, обретая мирный вид. Уже мычит где-то полуголодная корова, слышится тихое повизгивание поросенка, которого каким-то образом удалось упрятать от гитлеровских солдат, доносятся запахи варева. Проходят, останавливаясь на короткий привал, воинские части, водители машин заливают у колодца парящие радиаторы. Взъерошенные, всего навидавшиеся воробьи деловито шныряют по дворам, копошатся в траве, где стояла наша кухня. Вчерашние сгорбленные старухи будто бы помолодели, шустро бегают с ведрами, моют полы, крылечки, наводят порядок в подворьях. Появились откуда-то ребятишки, и село не кажется уже таким разрушенным, как двадцать часов назад.

Переваливает за полдень. Машины все нет. Хлеб, консервы и драже мы съели утром, и теперь в желудке начинает посасывать. Махорка тоже кончилась, совсем позабыл выпросить у старшины пару пачек. Да и кто мог подумать, что так случится.

Взрывов уже не слышно: фронт здорово, видимо, продвинулся вперед. На запад летят эскадрильи наших самолетов. А мы сидим, загораем, как идиоты. Черт бы побрал этого Генку с его подвалом! Сует вечно свой нос куда не надо. Лопай теперь соленые огурцы без хлеба, запивай холодной колодезной водичкой. А в роте горячий обед: борщ из свежей капусты и каша.

Мы тоже решаем сварить кашу, благо пшена в нашем распоряжении сколько угодно. Но оказывается, что у нас нет ни капельки соли. И, как назло, ни одной походной кухни: можно было бы выпросить горсть у повара. Ну, а просить у жителей, у которых соль на вес золота, я не разрешаю.

— На огуречном рассоле можно сварить, — словно для себя бурчит Пушкин, все еще сердитый на меня и Генку за вчерашнее.

Ты гений, Вася! — восклицает Генка и спускается в подвал за рассолом.

Сварили. Съели за милую душу. Сгущаются сумерки. Машины нет как нет.

— Вот влипли так влипли, — сокрушается Генка.

— Тебе-то еще не так бы надо, а мы-то при чем, — ворчит Пушкин.

— На войне всяко бывает, — спокойно говорит Григорьич. — Могло машину разбомбить по дороге, мог и шофер заплутать. А то и вовсе позабыли — ввели в бой роту, не до нас.

Генка встает, потягивается.

— Пойду, поброжу. Может, девчата объявились, вечорку замыслили. Идем, Вася, на пару.

— Иди ты…

— И пойду, Вася, пойду… Разрешите на полчасика, товарищ младший сержант?

Я киваю. Сам бы пошел с удовольствием, село большое, может, и впрямь где веселье по случаю освобождения. Только вот с Генкой идти не хотелось — обязательно в какую-нибудь историю влипнешь. Да и неловко перед ребятами: как-никак командир.

Проходит почти час, а Генка не возвращается. Я основательно начинаю беспокоиться. Мало ли что. И полицай, и гитлеровец могут где-нибудь прятаться, а Генка и винтовки с собой не взял. Как я раньше-то об этом не подумал! Командир липовый!

В предночной тишине глухо шлепают два взрыва, один за другим. Немецкие гранаты! Кто мог их бросить? Генка? Но зачем? Только в порядке самообороны.

— Пушкин, за мной!

Короткими перебежками, от хаты к хате, прикрываясь за уцелевшими плетнями, мы продвигаемся к уловленному на слух месту взрывов. Тишина. Нигде никого. И никакой перестрелки. Но вот слышатся быстрые шаги. Ближе и ближе. Мы прячемся в угол полуобвалившейся стены, неслышно загоняем патроны в стволы винтовок.

Но улице, не сторожась и даже вроде напевая под нос, торопливо идет Генка. В руках у него что-то круглое и темное. И это что-то он перекидывает из руки в руку.

— Хальт! — говорю я по-немецки.

Генка пригибается, хочет прянуть в сторону.

— Ни с места! Стрелять буду.

Мы выходим из засады. Узнав нас, Генка нервно хихикает.

— Думаете, напугался? Ха-ха! Я и не такие переплеты видел. Не на того нарвались.

Я готов влепить Генке затрещину. И будь это на гражданке, не задумался бы ни на минуту. А в армии за рукоприкладство, если даже и следует, по головке не погладят.

— Где лазишь? Кто гранаты швырял?

— Ну, я швырнул. Надо было. Обстановочка. Держи, а то у меня руки спеклись. Горячий, с пылу, с жару… — И Генка перебрасывает Пушкину каравай душистого, только что испеченного хлеба. Такой хлеб, помню, до войны пекла моя бабушка.

— Где взял?

— Ну, потеха! Рассказать — за животики схватитесь.

Мы подходим к подвалу. Григорьич стоит, как на посту.