Изменить стиль страницы

— Ну что, все сказал? Да вижу, вижу, что тебе не до выдумок — в сортир бы сейчас тебе. Ты мне больше не интересен…

Скульптор развязал раздавленного, обмочившегося племянника фрау «Астарты», приподнял за воротник и пинком выкинул за дверь:

— Убирайся отсюда, и поживее, чтоб я тебя, червяка, больше не видел! И запомни — не дай Бог, поднимешь панику, тогда тебя точно убьют свои же.

С лестницы послышался топот ног убегающего Эриха. Звонцову оставалось забрать из мастерской вещи, и он тут же забыл бы о «вольноотпущеннике», но на свой страх и риск Звонцов зажег в мастерской люстру и, взглянув при ярком свете на портрет молодой четы Флейшхауэр, оторопел: на холсте сделалась химическая реакция. Сквозь бледно-розовый цвет проступили четкие очертания черепов, осклабившихся в загробной улыбке, — отчетливый рисунок углем! «Черт! — выругался Звонцов. — Так вот чего испугался Эрих! Масонский ритуал вспомнил и действительно принял меня за маньяка — клинический идиот! Но я тоже хорош — так и знал, что эта профанация до добра не доведет. Вот что значат пробелы в живописи! Так и знал… Нужно же было уголь лаком закрепить, а потом уже начинать писать. Углерод-то, конечно, проступил из-под масла! Думать мне надо было, болвану… Да и черт с этим портретом — прощай Веймар, прощай Германия!» Священная железка была уже кое-как завернута в креп. К надгробной статуе Звонцов отнесся бережнее. Он выбрал лист плотной синей бумаги, которую обычно используют в бакалее для упаковки сахарных голов, и аккуратно запеленал в него вынутую из грубого мешка «валькирию», после чего для верности перетянул в нескольких местах толстой бечевкой. Таким образом, багаж вместе с дорожным баулом, в который Вячеслав Меркурьевич уже спрятал и копье, и ризу, состоял всего из двух предметов. Этот факт он констатировал с удовлетворением и вынес вещи в вестибюль.

Наконец-то он мог спокойно завершить свое дело: обильно полил керосином все предметы в мастерской, не скупясь, плеснул на семейный портрет. Звонцов не поленился, забрался с бидоном на верхний этаж и окатил горючей жидкостью всю лестницу, а когда с вещами выбрался на улицу, забежал во двор и, попрыскав еще на фасад, оставил там пустой бидон. Вспомнив, что не помешало бы забрать и Ауэрбахов опус, вернулся за ним в дом, потом тоже засунул в баул.

Под конец, по русскому обычаю, гость буквально на пару секунд присел на баул, поднявшись, чиркнул спичкой и бросил ее в распахнутое окно мастерской. Звонцов даже не видел, как полыхнуло, — мигом прихватив в обе руки поклажу, не оглядываясь, он заспешил к вокзалу.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

Копье демонов

I

Во второй половине января Ксения Светозарова возвратилась из Первопрестольной. Москва-матушка принимала ее умеренно-благодушно, ведь даже театралы-балетоманы к этому времени были пресыщены не только в буквальном смысле, но и по части разного рода увеселений и зрелищ. Святочный разгул по-русски, на широкую ногу, притупил эстетическое чувство московской публики. Впрочем, реакция оказалась предсказуемая, и Мариинскую труппу ни удивила, ни расстроила — не столь бурные, чем обычно, проявления восторга, меньшее количество цветов на сцене, но в то же время прием был вполне достойный. Излишний ажиотаж и для честолюбивого артиста в тягость, а Ксению подавно раздражало нездоровое «благоговение» перед собственной персоной — она служила искусству, балету, и, если ей не мешали творить танец, это были идеальные условия.

Горничная обрадовалась возвращению хозяйки, затараторила, пересказывая столичные новости и досужие сплетни (последнее Ксения пропустила мимо ушей). На вопрос, не было ли какой-либо корреспонденции для нее, может быть, письмо от отца или вести из Тихвина, Глаша принесла целую стопку конвертов, но все они оказались с вензелем «КД». Балерина, даже не распечатывая, сложила из посланий Дольского на никелированном подносе подобие карточного домика и гут же устроила маленькое аутодафе.

— Ой, барыня! Чтой-то вы делаете?! — всплеснула руками горничная, войдя в гостиную.

— Ничего особенного, Глаша, — Ксения задумчиво глядела, как корчится в пламени дорогая бумага верже. — Вот так сгорают все иллюзии и воздушные замки.

Обеспокоенная девушка по-своему истолковала сказанное:

— И я говорю, барыня, так и до пожара недалеко, не приведи Господь! Вам бы отдохнуть с дороги, чайку горяченького — самовар скоро поспеет…

Когда письма сгорели дотла, прислуга унесла поднос «от греха подальше», а вскоре вдвоем с Ксенией они уже пили чай со свежими розанчиками. Балерина не была расположена к разговору. Выпив чашку, встала из-за стола и вместо отдыха заторопилась в театр — время было неподходящее, но Ксению так вдруг потянуло в свою гримерную, так захотелось выйти на родную сцену, по которой она уже успела соскучиться! Именно там душа непременно оттает, она успокоится, придет в себя с дороги. Спектакля в тот вечер не было, и театр оказался почти пуст, если не считать нескольких задержавшихся служителей да двух-трех припозднившихся артистов — недавно закончилась репетиция. Шаги гулко отдавались в коридорах. Балерина прошла за кулисы к себе в уборную, осмотрелась: все было по-прежнему, на своих местах, впрочем, на гримировальном столике лежал прямоугольный сверток размером с папку для нот, а рядом — небольшой, но чрезвычайно живописный букет словно только что срезанных роз с неизменной княжеской визиткой. Балерина развязала атласную ленту, развернула бумагу и увидела точь-в-точь такие же цветы… ожившие на холсте в несколько подновленной, впрочем, сразу узнанной «фамильной» раме! Да, розы были написаны маслом, но источали нежный, сказочный свет, они были свежи — хотелось даже потрогать капельки на лепестках, сами лучезарные соцветия, ей даже показалось, что она слышит тонкое благоухание майского вертограда [264]. Ксения почувствовала, что пред ней образ женского счастья — самый «настоящий», самый главный букет в ее жизни! В углу виднелись знакомые переплетенные буквы, но ей было уже ясно, что здесь они не имеют совсем никакого отношения к князю: это Арсений совершил настоящее волшебство, воплотив ее сокровенную мечту о том, чтобы подаренные букеты не превращались в печальный «безуханный» гербарий лучших мгновений жизни, чтобы цветы не умирали, проникаясь бессмертным духом веры, надежды и любви. Когда балерина все-таки снова взглянула на букет Дольского, тот показался ей каким-то жалким и даже не столь свежим, как поначалу: «Бедные цветочницы, только зря мучились, картину копировали, а уж заказчику эта затея во что обошлась…». Приколотая к цветам визитка оказалась исписана каллиграфическим почерком князя: «Как видите, я исполнил Вашу просьбу. Дни и ночи я провел с мастихином и кистью возле этой семейной реликвии и понял, почему старый натюрморт так Вам нравился. Сам восхищен результатом, надеюсь, что и Вы будете довольны».

Все действительно вышло забавно, и Ксения невольно улыбнулась: Дольской, конечно, думает, что в очередной раз благополучно обманул ее, а сам проведен неизвестным молодым художником. Чудесный сюрприз напомнил ей Рождество, окна мансарды, парящей над Васильевским, и Арсения перед воскрешенным им видом баварского городка: «Так Господь распорядился! А тот пейзаж было бы несправедливо принять назад — он вернулся к автору навсегда». Ксения не могла налюбоваться «цветущей» живописью и только сейчас заметила, что на гримерном столике лежит еще одно письмо. От письма дохнуло мастерской живописца — этот специфический аромат красок и еще Бог весть чего, исходивший от письма, вдруг стал для балерины дорогим и желанным. Она тут же распечатала продолговатый конверт, строчки побежали перед глазами. Арсений писал, что должен многое ей сказать, что хотел бы видеть ее на воскресной литургии в Благовещенской церкви, возле образа «Утоли моя печали», который он особенно почитает, если это, конечно, возможно, а если нет — он будет самым несчастным художником на свете. Он сообщал, что удалось купить билет на ее ближайший спектакль, чему он страшно рад: «Когда я видел Вас на сцене, я почти не слышал музыки! Ваши руки! У меня до сих пор перед глазами их дивная пластика, их гибкие движения, то, как они взлетали, вились на фоне темного задника, причудливо, точно что-то писали, нет — рисовали. Конечно — они рисовали в воздухе! Я не завзятый театрал, наверное, ничего не смыслю в балете, но то была настоящая, изящная, тонкая графика, доведенная до совершенства… Мне думается, если бы Вы тогда, во время танца, держали в руках кисти или грифели, рисунок вышел бы гениальный! Даже странно — неужели Вы не рисуете, хотя бы для себя, для души? Наверное, истинный талант всегда многогранен. Впрочем, я совсем в другом хотел бы признаться, но для этого мне нужно смотреть Вам в глаза…». Дочитав письмо, Ксения невольно вернулась к цветущему холсту, сразу вспомнился взгляд молодого художника, запавший в душу, — остальное в его образе отходило куда-то на задний план, только глаза Арсения она, кажется, узнала бы и в полумраке зрительного зала. Подарок-сюрприз благотворно подействовал на балерину Светозарову: она ощутила вдруг чудесный прилив сил и такое желание танцевать, что поняла — именно теперь, несмотря на поздний час, самое подходящее состояние для репетиции, и грех было бы расточить его впустую. Переодевшись, в считанные минуты Ксения выпорхнула из гримерки. Огромное опустевшее здание заполнила непривычная тишина. Ксения, разумеется, слышала поверье, что по ночам в старом театре воцаряются персонажи спектаклей, души актеров, не нашедшие покоя в мире ином, бродят по подмосткам и в закулисье — там, где день за днем прошла их неприкаянная жизнь, поэтому ей стало немного жутковато. Вообще-то она относилась к подобным россказням как к поэтичному фольклору театральной богемы.

вернуться

264

Вертоград (церк.-слав.)— сад, плодовый или цветочный.