Изменить стиль страницы

— Срок очередной тянул я не первый год — там, в тюрьме, батюшка, такая тоска, что меня с тоски бес и попутал. К нам тогда монахи пришли из местного монастыря, принесли Евангелия, образки святые. Призывали начать новую жизнь, исправиться: «Трезвитесь. говорят, братья, не пейте, табак не курите!» Тут-то меня, непутевого, вдруг охватила злоба на весь мир, фарисейство вокруг, думаю — дурья моя башка! Миссионеры ушли, оставили подарки, а меня блатные уважали, я и предложил: давайте, братва, пустим эти Евангелия на самокрутки, дескать, пускай монахи на макароны не задаются — они обет давали, а нам курево — первая радость, вот всем польза-то и будет от их Божественного Писания! Вы простите, отче, за подробности — покаяться хочу, все как было рассказать. Ну, разобрали книги по страничке, спорить со мной и не думали, кто-то даже карты из обложек навырезал… После того стала у меня правая рука сохнуть, и, как ни лечили, пришлось ампутировать. Врачи сказали, гангрена, но у меня уже тогда мелькнула догадка — это неспроста, расплата это за святотатство, как зачинщику. Потом освободился, угрызения совести по-нашему, по-русски заглушал зельем, с годами смирился с подлостью своей. А недавно деньги в очередной раз в семье вышли, ну я решил: зачем воровать, рисковать лишний раз? Пришел в храм, расписал батюшке, какой я несчастный, мученик за Христа, он поверил, святая душа, сжалился и четвертную мне, подлецу, дал (я даже сделал вид, что оскорбился, а на самом деле просто цену себе набивал). И теперь сюда, наверное, не пришел бы уже, если бы во второй раз Господь не покарал — еще страшнее первого! Лучше бы сердце мне вырвали, жизнь забрали… — Инвалида душили слезы, но он, превозмогая спазм в горле, продолжал рассказывать. — Сын у меня… сын родился без правой ручки, понимаете? Вот ведь горе-то какое, батюшка! Я сам с той поры никудышный кормилец, теперь и дитя мое единокровное — калека. Чего ж дальше ждать, отец честной? Какой еще кары? Каюсь, отче, в кощунстве своем, во лжи и лукавстве, в грешной жизни каюсь, — завяжу, брошу воровать! Пусть меня казнит Господь — недостоин я прощения, только сыночка бы пощадил, не наказывал больше за отцовскую дерзость — ему ж и так суждено до гроба левшой хлеб свой добывать!

Такого горького рассказа батюшка не ожидал: «Устранился от трудной исповеди. Крест пастырский облегчить восхотел, за то и урок мне — только Господу Вседержителю ведомо, где тяжелее, где легче и куда служителя Своего поставить. Утешай теперь калеку, делай, что долг велит, отец Феогност!»

— Веруй и надейся, сын мой: многое простится тебе за то уже, что пришел и сознался в большой лжи, — он старался найти самые нужные слова. — Вижу, что понял, какая страшная плата бывает за всякое святотатство. Тяжко тебе сейчас, горько, а ты посмотри на тех увечных воинов, кто истинно пострадал за Веру Православную, — сколько таких достойно, со смирением сносят увечье свое. Только не возропщи на Господа, крепись духом — Он тебя покарал, Он же смилостивится и наградит — все в Его воле! И когда молишься за семью, за младенца болящего, знай, что я. грешный пастырь Феогност, с тобой вместе молитвы возношу. И святые на небесах предстоят перед Господом с просьбой о них. Да не будет больше несчастий и бед с родными твоими, да почиет на них благодать Божия. Как сына-то назвал?

— Да не крещен еще, батюшка! Собрались только… — ответил инвалид.

— Вот оно что! А ты удивлялся, что страх тебя берет: срочно нужно крестить! Я сам и окрещу, и нареку Пантелеймоном. Вырастет, станет врач, людей будет исцелять и сам укрепится духом и телом. Уразумел теперь?

Однорукий бросился в ноги священнику, обещал исполнять все как он велит, почитать его как духовного отца и вернул в храм двадцать пять целковых.

После инвалида к аналою подошла простоватого вида женщина в ситцевом платке, плюшевом саке и сразу же принялась благодарить за мудрое наставление: из этой сорочьей трескотни можно было заключить, что кто-то из здешних священников благословил ее добавлять святую воду в вино мужу-пропойце, чтобы тот хоть как-то опамятовал, и совет возымел чудесное действие. Отец семейства, токарь, не только совсем бросил пить, но на днях получил первый за весь год выгодный заказ.

— Бога молить за вас всех буду, чудотворители вы наши! Мы уже с муженьком обет дали в монастырь к Александру Свирскому пешком на богомолье итить. Только вот что спросить хотела, батюшка, не переборщила ли я с водицей-то святой? Ить Ваня мой теперь без нее не может совсем! И натощак, и за обедом пьет, как все равно, Господи прости, горькую раньше стаканами пил, так теперь святую воду, да разбирать еще стал — подавай ему крещенскую-богоявленскую, а то требует со святых ключей. Я тут у него даже заначки заметила — там, где, бывало, очищенную прятал, не знаю, что и думать, — виданное ли дело? И смех и грех!

Отец Феогност не смог скрыть улыбки:

— И не такое случается, голубушка! Значит, Господу угодно было в твоем супруге злую страсть на добрый обычай переменить. Как же тут грех — радуйся, вместе Небесам благодарение возносите… Много, говоришь, пьет воды святой? Это оттого, что водки-то никак не меньше выпил, теперь душу и тело очищает. Наверное, боится сильно, что к прежнему потянет.

— Право слово, боится, батюшка!

— Так ты бы его с собой приводила на исповедь, на литургию, хоть в неделю раз — в воскресный день. Он ведь жизнь новую начал, в ней без Причастия никак нельзя! А я ему объясню, что страх его напрасный, — змия зеленого одолел с Божьей помощью, теперь уж мученик Вонифатий и святые угодники назад не выдадут.

Протоиерей только успокоился душой, как очередной страждущий прихожанин снова взбудоражил ее, вызвав у батюшки настоящий шок откровениями авантюриста от литературы. При первом же взгляде на этого модного писаку возникла совершенно неподобающая, сомнительная ассоциация — длинноволосый и бледный, с заостренной бородкой, он слишком уж походил на Самого Спасителя, точно стремился навязать это внешнее сходство собеседнику. Прикрывая рукой рот, точно от кашля, писатель признался, что раньше вовсе не веровал, да как-то тут заглянул в Николаевскую церковь, и то по причине необъяснимого любопытства, некоего магнетического влечения. Признавшись в этом непотребном влечении, он был с позором изгнан из храма. Его настолько задело за живое, что за какую-нибудь пару недель он написал новый опус, в который вложил всю свою обиду на священнослужителей, Церковь и Самого Бога.

— Мне откуда-то пришла, как показалось, совершенно гениальная, свежая творческая мысль: написал же Леонид Андреев «Иуду Искариота», представив величайшего предателя, лжеца, клятвопреступника, самоубийцу наконец, как сильного, смелого и прекрасного, как самого верного ученика Божия «с нежным сердцем», совершившего свое преступление якобы из глубочайшей любви к Спасителю мира, и эту повесть с восторгом приняла не только богема, но и интеллигентские круги, а я возьму и тоже переверну каноническую традицию с ног на голову и в новаторском духе изображу Самого Христа величайшим негодяем, мошенником, сумевшим обмануть и обаять весь мир.

Отец Феогност избегал чтения «современной литературы» и об андреевской повести разве только слышал совсем нелестные отзывы, но в данный момент его интересовала судьба другого сочинения, автор которого стоял рядом:

— И ты дерзнул написать подобный богохульственный пасквиль?!

— Увы, написал, ваше преподобие! И еще более богохульственный, чем вы себе представляете: главная идея в том, что на третий день после распятия Христа как одного из разбойников, у меня является Его брат — двойник и изображает чудо — Воскресения Спасителя. Я надругался в своем опусе над самой сутью Жертвы Господней и Святой Пасхи, и только сейчас понимаю, что это было умопомрачение. Зло переполняло меня и ударило мне в голову! Но представьте себе, к несчастью, книга стала популярна, я ведь все правильно рассчитал, все получилось во вкусе передовой публики. Кое-кто из прогрессивной профессуры в запале даже назвал мой роман, прошу прощения, «евангелием русской интеллигенции» — неужели вы не слышали, ваше преподобие? Ведь был настоящий ажиотаж…