Изменить стиль страницы

Самым тяжелым трудом в лесоповальных лагерях считается сам лесоповал. Не даром именно туда направляли и в виде наказания особо провинившихся «придурков», — заключенных, работавших на каких-нибудь нетяжелых, «блатных» работах. Бывало, однако, что работяги, трудившиеся на сортплощадке, просились — перевести их в лесоповальную бригаду.

Да, работать здесь было несладко.

Сортплощадка представляла из себя длинную и широкую платформу на открытом воздухе. Один конец ее подходил вплотную к лесоцеху. Все, что выходило из пилорам, — доски разной толщины и горбыли (круглые, не очищенные от коры «бока» бывших бревен) — непрерывным потоком сваливалось на тяжелые цепи конвейера, двигавшиеся посреди платформы. С двух сторон конвейера стояли восемь работяг. По четыре с каждой стороны. На эти восемь душ и шестнадцать рук сваливалась вся многотонная продукция лесоцеха. Каждый должен был вытаскивать из сплошного потока доски того номера, то есть того сорта, который был предназначен ему: «пятидесятку», «шахтовку», горбыли.

Вытащить свою доску было нелегко. Зачастую, она была прижата досками, лежавшими на ней сверху. Но главная трудность была еще не в этом. За каждым из нас находилась горизонтальная труба, свободно вращавшаяся на железной оси.

Выдернутую из потока доску надо было прокатить по этому чуду техники так, чтобы она легла внизу на землю строго напротив твоего места. И не просто легла как попало на ранее выброшенные доски, но аккуратным прямоугольником, с тем, чтобы подошедшая машина — лесовоз — могла, на него наехав, сжать его своей рамой и увезти на погрузку.

Всю эту операцию надо было проделать быстро, ведь конвейер, не останавливаясь, продолжал приносить все новые и новые доски «твоего» размера.

Выше я назвал эту работу, тяжелую для всех, пыточной для меня. Дело в том, что, как уже рассказано выше, в тюремной камере я схватил миозит — воспаление спинной мышцы. Болезнь к тому времени, о котором идет речь, не прошла. Усилие при вытягивании доски, усилие при повороте в сторону железной «вертелки» и выбрасывания доски позади себя на землю, причиняло мне действительно непереносимую боль. Положение мое осложнялось еще и целым рядом привходящих обстоятельств. Главное — нескончаемый, десятичасовой рабочий день. К тому же меня ежеминутно поджидала опасность — пропустить, не успеть вытащить «свою» доску. Это означало лишнюю нагрузку для того, кто стоял следующим после меня. Не трудно себе представить его реакцию на такой «подарок» с моей стороны. Тем более когда я по неопытности или из-за боли в спине повторял свою неловкость. Доску, скинутую на землю не мною, а моим соседом по конвейеру, кто-то на земле должен был волочить к моему месту и там водружать на мою «горку». От заслуженной расправы меня спасало, пожалуй, то, что со мной на сортплощадке работали молодые ребята, в основном начинающие уголовники. Было им лет по восемнадцать — двадцать. Окрестили они меня Стариком и поэтому прощали. Было тогда «Старику» тридцать лет.

Четыре месяца, что я проработал на сортплощадке, были самыми тяжелыми для меня физически из всех четырех лагерных лет. Боль не только в спине, но и во всех суставах, словом, во всем теле, не отпускала меня и по ночам. Я ощущал ее сквозь сон. Правда, постепенно, хотя и медленно, я научался нормально работать на сортплощадке, но все равно эта работа оставалась для меня очень тяжелой.

Избавление от нее пришло нежданно-негаданно, со стороны и вовсе совершенно неожиданной.

Небываемое бывает

Был декабрь. Снег. Мороз. Темнота. Вернувшись с лесозавода на ОЛП, как обычно разбитый и усталый, я, наскоро поужинав с бригадой в столовой, поспешил в свой 4-й барак, залез на свою верхнюю койку и провалился в сон. Было это, как обычно, после семи вечера. Так бы я и проспал до подъема, до шести утра.

Неожиданно, как оказалось, в одиннадцать вечера, для меня это была глубокая ночь, меня растолкал старший надзиратель Корнейко. Я был и удивлен и напуган.

«Что случилось? И почему меня будит не дневальный, не дежурный надзиратель, а Корнейко?.. Наверное, на этап. Решили избавиться от плохого работника», — пронеслось в голове.

— А ну, быстро слезай, одевайся, — сказал Корнейко. — Быстрей, быстрей пошевеливайся.

— С вещами? — спросил я, вытаскивая из-под подушки свой «сидор» — вещмешок.

— Не трэба его, — сказал Корнейко. — Телогрейку и ушанку надевай — на улицу пойдешь.

Я быстро оделся. Кое-как, потому что руки у меня дрожали, завязал тесемки на своих «кордах», и пошел за Корнейко к выходу из барака. В бараке, освещенном, как всегда, негасимой лампочкой над столом, все спали. Не проснулся даже дневальный Максим.

Корнейко получил у дежурившего на вахте надзирателя свой наган, провертел его барабан, убеждаясь, что все патроны на месте, и не стал убирать его в кобуру.

— Выходи! — приказал он, взмахнув наганом в сторону двери, ведущей за зону.

Я вышел. За зоной не было ни конвоиров, ни собак. Мы спустились с крыльца вахты.

— Вперед, не оглядываясь! — приказал Корнейко, снова взмахнув наганом.

Мы пересекли заснеженную площадь, окруженную темными хатами, и вышли на улицу, по которой меня и других вновь прибывших тогда в Каргопольлаг провели на наш лагпункт. На улице не было ни души. Почти во всех домах и здесь было темно.

Но вот, впереди слева, показался большой двухэтажный дом Управления лагеря. Яркий свет горел едва ли не во всех его окнах. Издалека этот дом был похож на освещенный пассажирский пароход посреди темного океана.

Корнейко привел меня именно в Управление.

За дверью, перед дежурными, проверяющими пропуска у входящих, нас уже поджидал капитан в синей фуражке. Спросив мою фамилию, капитан отпустил Корнейко.

«Выходит, меня не поведут обратно на лагпункт», — подумал я.

— Подымайтесь на второй этаж, — приказал капитан. — Потом налево.

Я прошел по коридору.

— Сюда, пожалуйста, — капитан остановил меня перед одной из дверей.

Я повернулся к двери и, прочитав прикрепленную на ней табличку, буквально обмер. На табличке значилось: «НАЧАЛЬНИК КАРГОПОЛЬЛАГА МВД СССР ПОЛКОВНИК КОРОБИЦЫН».

Здесь, чтобы читателю стало понятно мое потрясение, необходимо сделать небольшое отступление.

Фамилия Коробицын была мне, как и всем мальчишкам-школьникам, известна с детских лет. О герое-пограничнике Коробицыне, в одиночку задержавшем и уничтожившем на границе с Финляндией группу опасных диверсантов и павшем в неравном бою, нам рассказывали на пионерских сборах. Его бой с нарушителями границы был изображен на плакатных картинках. Его имя было присвоено погранзаставам.

Имя полковника Коробицына постоянно звучало на просторах Каргопольлага.

Как начальник лагеря, в распоряжении которого находились более ста тысяч заключенных, в том числе специалистов самых разных специальностей, свои железнодорожные ветки и службы, и как начальник лагеря, расположенного на территории двух таких крупных областей, как Архангельская и Вологодская, Коробицын обладал большей властью, чем первые секретари обкомов партии этих областей. Он мог помочь им рабочей силой, например, для уборки урожая, построить где надо мосты, обеспечить медицинскими, инженерными и другими консультантами столичного уровня. О безграничности власти Коробицина в самом Каргопольлаге не приходится и говорить. Ходили слухи, что своим продвижением на высокие посты в системе МВД Коробицын обязан родственным связям со знаменитым пограничником и является чуть ли не его родным братом.

Итак, я стою перед дверью в кабинет всесильного начальника. «Зачем? Почему? За что?» — вертится в моей голове.

— Входи. Вас ждут, — путается в местоимениях капитан, видимо, с непривычки говорить с заключенными на «вы».

Мы входим в приемную. Капитан остается в ней, а я по его знаку открываю массивную дверь и вхожу в кабинет.

Передо мной за массивным письменным столом сидел человек в полковничьем мундире, лет сорока с лишним. Голова его была обрита наголо. Я остановился возле двери. Коробицын продолжал некоторое время перебирать на столе бумаги. Затем он поднял голову и внимательно оглядел меня.