Изменить стиль страницы

— Ну, что ж, — сказал Трофимов, прочитав написанное мною, — если враг не сдается — его уничтожают.

Эти слова Максима Горького постоянно цитировали своим подопечным все следователи. Не в первый раз слышал их и я от Трофимова.

Я обратился к прокурору с просьбой разъяснить мне — на чем основано мое обвинение и за что следователь угрожает мне уничтоженьем? Ведь показания двух свидетелей — Урицкого и П., которые мне были предъявлены, оказались несостоятельными. Если есть еще какие-то свидетели или материалы — то почему мне их не предъявили? Если же их нет — значит, мне надо предъявлять не обвинение, а постановление об освобождении. Ответ прокурора был весьма прост: следствие еще не закончено. Вам будут предъявлены и другие материалы.

— А насчет уничтожения, — решил поправить себя Трофимов, — это в переносном смысле. Мы вас уничтожим в переносном смысле как врага. И если будете честно трудиться в лагерях — сможете вернуться в ряды честных граждан.

На этом процедура предъявления обвинения закончилась, и меня отправили в камеру.

Я сделал вывод, что на меня еще будет обрушено немало всяческих свидетельских показаний и каких-либо других обвинительных материалов. В ожидании какого-либо сюрприза я и шел каждый раз на допрос. Так, в частности, я все ждал — когда же прозвучат показания К.? Я уже начал было думать, что ошибался и напрасно его заподозрил в том, что он дал против меня показания. Все чаще приходила в голову мысль, что он сказал мне правду, когда утверждал, что в Большом доме его допрашивали о каких-то наших общих знакомых, но обо мне речи не было.

Шло время, но показаний К. мне не предъявляли.

Как-то раз я попросил разрешения придвинуться к висевшей на стене карте поближе. Трофимов разрешил. По его совету я стал внимательно рассматривать северные края страны, «подбирать» место своего будущего заключения. Я отыскал на карте Воркуту и Колыму. Других названий крупных лагерей я не знал. Я внимательно прошелся взглядом по течению Енисея. Нашел севернее Енисейска, в Туруханском крае крупную пристань (районный центр?) Ярцево. Туда в 1930 году был сослан мой отец. А в 1932 году я, тринадцатилетним подростком, сбежал летом из дому и добрался до Ярцева, чтобы узнать у отца, в чем именно он виноват перед нашей советской властью? «Ни в чем я не виноват», — ответил мне тогда отец. Но я ему тогда не поверил.

Долго, часа полтора, скользил я взглядом по карте. И ничто — никакой внутренний голос, никакое наитие — не подтолкнули меня к тому, чтобы остановить взгляд на названии, таком похожем на «Ярцево», на станцию Ерцево между Вологдой и Архангельском. Там, в Ерцеве, в столице Каргопольлага МВД СССР мне предстояло провести долгих четыре с лишним года. Там, в Ерцеве, в комнате свиданий на вахте нашего лагпункта, предстояло мне в последний раз в жизни увидеть своего отца. На этот раз, в 1953 году, он, освободившийся из ссылки ещё за год до войны, приехал на свидание ко мне.

— Ну, в чем ты виноват, сынок? — спросил он меня, после того как мы с ним молча обнялись.

— Да ни в чем я не виноват.

— Теперь ты понял?

— Теперь я понял.

Ничего этого я, само собой, не предвидел и не предчувствовал, сидя в кабинете Трофимова возле карты. Надо сказать, что эти мои «сидения» в кабинете допроса были взаимополезны и Трофимову, и мне. С его стороны это была форма «приписок». Тюремная служба отмечала, что подследственный был на допросе столько-то раз в течение стольких-то часов. Соответственно, Трофимов, фактически ничего не делая, мог отчитаться в упорной многочасовой работе. Для меня же эти сидения были хоть какой-то переменой удручающе однообразной камерной обстановки. Да и приятнее было находиться в сухом и светлом помещении кабинета допроса, чем в мрачном каменном мешке камеры. Главное же, чем мне нравились эти «посиделки», было в другом. Из того факта, что Трофимов не «работает» со мной, а лишь формально заполняет каждый раз очередной бланк протокола допроса, я мог с определенностью заключить, что никаких новых обвинительных материалов на меня нет. Я допускал, что МГБ срочно «копает» на меня какие-то новые материалы, поскольку прежние провалились. И каждый новый вызов убеждал в том, что и на этот раз ничего нового в руках следователя нет.

Но вот наконец месяцев через шесть после начала следствия меня привели из камеры не в кабинет Трофимова, а в какое-то соседнее с ним помещение, в котором стояли два стола. За одним из них восседал Трофимов, другой предназначался для меня. На этом столе лежало мое следственное дело. Все листы его были пронумерованы и подшиты.

— Следствие по вашему делу закончено, — сказал Трофимов, — и будет передано в суд. В порядке статьи 206 Уголовно-процессуального кодекса оно предъявляется вам для ознакомления. Читайте. — С этими словами Трофимов погрузился в свои бумаги, а я стал читать свое дело.

Поначалу все было мне знакомо. Постановление на арест, ордер на арест и обыск. На оборотной стороне ордера красовалась моя запись огромными буквами: «Читал» и подпись. Затем шли три протокола обыска. Один был составлен на службе в Отделе рукописей. Я с интересом разглядел подписи моих сослуживцев — понятых. Второй был составлен у меня дома майором Яшоком. На нем, рядом с подписями понятых, стояла подпись моей жены. Третий был составлен тем же майором Яшоком, обыскавшим меня в тюрьме в момент ареста. Под этим протоколом стояла моя подпись.

«Боже, как давно все это было!» — подумал я. И в самом деле, события того декабрьского дня 1949 года казались мне отделенными от данного момента чуть ли не целой эпохой, хотя с тех пор прошло всего шесть месяцев. Всего шесть! Но каких. Сколько за это время узнал я новых людей и судеб. Сколько сам успел пережить. Как изменился внутренне. Как-никак успел привыкнуть к своей новой судьбе, привыкнуть к тому, что я — это хотя и я, но все-таки уже и не я, а человек, выбывший из той, прежней жизни и уже живший другой жизнью, в другом качестве, в другом измерении.

Перейдя к чтению протоколов допроса, я расстался с воспоминаниями и философскими рассуждениями. Теперь моя мысль сосредоточилась на другом — какими глазами их будет читать суд, что может он в них найти для того, чтобы меня осудить. Могут ли эти материалы «потянуть» на обвинительный приговор? А не «тянут» ли они на оправдательный приговор? Чтение дела меня все больше и больше успокаивало. Ничего нового. А то, что есть — полное барахло, с точки зрения элементарного здравого, непредвзятого смысла. Показаний Урицкого в деле нет. Протокола моего допроса в присутствии прокурора, по поводу показаний Урицкого, тоже нет.

Читая протокол за протоколом — все знакомые мне, однажды уже читанные и подписанные мною листы, — я не подозревал, какие две «бомбы» одна за другой разорвутся перед моими глазами.

Но вот и первая «бомба» — протокол допроса свидетеля К. в марте 1949 года. Да, это тот самый его вызов в Большой дом, о котором он мне рассказал после моего возвращения из Москвы. Он говорил тогда, что его допрашивали не обо мне. Да, я правильно понял тогда, что это была ложь. Именно обо мне, и только обо мне допрашивал тогда К. оперуполномоченный Отдела науки и культуры Ленинградского Управления МГБ. Первый вопрос, поставленный перед К., звучал так: «В каких отношениях вы находитесь с таким-то?» (то есть со мной). Второй — так: «Расскажите об антисоветской деятельности такого-то?» (то есть о моей).

Дальше на нескольких страницах со слов свидетеля подробно излагались будто бы имевшие место мои антисоветские высказывания самого крайнего характера.

В первую очередь я, разумеется, всесторонне оклеветал «одного из руководителей партии и правительства» (то есть Сталина). Я будто бы доказывал К., что этот «один из руководителей» совершил контрреволюционный переворот и истребил всю ленинскую партию, что он тиран, рядом с которым Иван Грозный является тихим ангелом, что он бездарный руководитель, что он виноват в поражениях первых лет войны, что из-за него мы победили с невероятными потерями, что его теоретические работы примитивны и несамостоятельны, и так далее, и тому подобное.