Изменить стиль страницы

Воспоминания о счастливом детстве связываются только с образами бабушки и деда. И, скорее всего, это были единственные сохранные фигуры в ее ближайшем окружении, которые относились к ней с искренней родительской любовью.

Вряд ли стоит напоминать читателю, что долгое время остававшийся мне неизвестным «симптом» упоминался практически на каждой сессии. Пациентка фактически сама ставит себе диагноз, когда говорит, что ее «многолетнее напряжение от канцерофобии должно было во что-то вылиться». На 10-й сессии она все еще боится «что-то сказать не так или сделать не то» и после этого заявляет: «Я после нашей встречи уехала не туда. Я не могла уснуть, мне было плохо, плакала». То, что она уехала «не туда», — я бы интерпретировал как поведенческий эквивалент того, что психодинамика пациентки (долго боровшейся с попытками вербализовать свое страдание) приняла иное направление. И именно в конце этой сессии пациентка наконец говорит то, что так мучительно скрывала в течение всего предшествующего периода нашего взаимодействия: «Я рака не боюсь. Сейчас скажу. У меня непроизвольно газы отходят». При этом две последних части произносятся нехарактерной для нее скороговоркой, то есть — преодолевая внутреннее сопротивление.

Когда это сопротивление было преодолено, мы начали гораздо быстрее приближаться к вытесненному из ее памяти материалу. Я постараюсь максимально кратко обозначить психодинамику ее последующих сессий.

«Я не могу лежать в присутствии других…». «Со мной случаются нехорошие вещи…». «Я ложиться вообще боюсь». «Он [симптом] возник искусственно». «Я не могу только точно назвать — когда… и после этого ничего не помню». «И мама моя меня бьет. Она лицо мне «скрутила» руками…». «Я не хочу жить с мамой. Я не хочу с ней встречаться». «Я думаю, она специально сделала мне этот невроз… чтобы распоряжаться моей жизнью…». «Я делаю ужасные вещи… с мамой… я не могу рассказать». «Мне стыдно… мы с мамой спим вместе с четырех лет…».

Естественно, что озвученные пациенткой много ранее ночные кошмары были также связаны с матерью.

В итоге пациентка самостоятельно осознает (уже вне сессии) и самостоятельно дает интерпретацию своего страдания, но, к сожалению, дает именно виновнице ее трагедии: «Я сказала ей, что я болею оттого, что ты использовала меня в своих сексуальных целях, так как у тебя не было мужчины. Ты спала со мной до 23 лет!».

Более точный вариант интерпретации, которую мы могли бы обсудить и проработать в дальнейшем, состоит в том, что, не имея возможности избежать совершаемых над ней развратных действий, ребенок бессознательно продуцирует симптом, который делает ее неприятной как сексуальный объект. Но даже эта патологическая защита не срабатывает.

Мне бы хотелось обратить внимание еще на несколько типичных феноменов. Ночные «ласки» матери сочетались с жестокими случаями побоев ребенка. Этот вариант «специфических» отношений встречается в большинстве случаев развратных действий в отношении детей, а именно — создание постоянной ситуации страха и зависимости. Типичный «сценарий» дополняется регулярными напоминаниями, что нужно быть скрытным и никому ничего не говорить («Мама учила меня, что нужно все скрывать… мама легко надевает маску»). Именно поэтому и у пациентки теперь «другое лицо». Еще более существенна фраза о том, что мать «скрутила ей лицо руками».

Пациентка читала много психологической литературы, но говорит преимущественно обыденным языком, и на самом деле эту фразу следовало бы интерпретировать как то, что мать уничтожила личность пациентки. Несмотря на приобретенные знания и образование, ее развитие как личности остановилось на пубертатном возрасте и частично приобрело гомосексуальную направленность («Мужчин я не люблю… мне кажется, что если бы у меня оргазмические чувства проснулись, они бы проснулись к ней»).

В процессе сессий периодически проявлялись различные варианты магического мышления («Я думала, что я поцелуюсь с мальчиком— и пройдет»), что характерно для многих пациентов с последствиями тяжелых психических травм.

И о последнем психологическом феномене, который достаточно ярко проявился и в этом случае. Родители всегда остаются объектом привязанности, и дети всегда пытаются их оправдать, какими бы жестокими, пьющими или извращенными они ни были. При всем понятном негативизме отношения к матери, пациентка регулярно пытается реабилитировать ее: «Мама ни в чем не виновата. Женщины вообще не виноваты. Это мужчины во всем виноваты». «Нельзя все «сливать» на маму. Здесь и моя вина…». «Она ласкала меня, но это по незнанию. Она не хотела сделать плохо. Возможно, совсем не это причина моего невроза»… Увы — причина именно эта.

Предельно тупой аналитик

Моя пациентка — эффектная, прекрасно сложенная брюнетка 44-х лет, одна из руководителей частной фирмы. Первоначально причина ее обращения ко мне была сформулирована предельно просто: она недавно прочитала книгу Эрика Берна, еще что-то о психоанализе, но не удовлетворилась этим и хотела бы «найти истину». В процессе первой встречи она также отметила, что есть вещи, которых она не принимает в психоанализе, в частности, всякую ерунду о сексе, Эдиповом комплексе и т. д. Она замужем, у нее двое взрослых детей (сын и дочь), которые живут отдельно. Пациентка особенно акцентировала эту фразу: «Я сделала все, чтобы они жили отдельно!». Ее отец умер около 20 лет назад, мать жива.

В процессе последующих сессий проблемы пациентки приобрели более ясные очертания. Она рассказала, что периодически она впадает депрессию, и тогда ее беспокоит страх, что ее в чем-то обвинят. Чуть позднее пациентка высказала предположение, что все окружающие мужчины (включая сына) думают, что она их соблазняет (но ей «вообще никого нельзя соблазнять»). Она не испытывала удовлетворения от брака и своей сексуальной жизни, сообщила о трудностях в установлении контактов (особенно— с женщинами), об отвращении к косметике и всем другим атрибутам женственности (включая кольца, серьги, юбки). Несколько раз она обращалась к одной и той же теме, рассказывая, что «внутри нее есть какая-то червоточина», что в 15 лет она как будто «потеряла резвость» и «тело стало не ее». Приведу несколько характерных фраз: «Мне нужно не только делать вид, что я не хочу нравиться мужчинам, а действовать так, чтобы действительно им не нравиться…»; «Я не могу сказать, что в брюках я себя чувствую меньше женщиной, но платье к чему-то обязывает…»; «Мне так неприятно, что это моя мать меня родила, я ненавижу себя за то, что сосала ее грудь!»; «Я не могу любить!»…

При огромном разнообразии материала первых 153-х сессий, практически на каждой пациентка так или иначе обращалась к предельно идеализированному образу отца: «У него были представления о добродетели, ия — по его мнению — не могу их нарушить уже потому, что я — его дочь, его часть, он не воспринимал меня как самостоятельную личность…»; «Моей заветной мечтой было умереть вместе с папой…»; «Он был такой честный, правильный, не то что я… [А вы?] Я грязная, порочная… [Да?] Знаете, кем бы я хотела быть? [Кем?] Помойной кошкой. Найти вонючую рыбью голову в грязном баке и грызть ее… Быть самой собой…».

Каждая наша встреча начиналась с ее желания «не говорить ни о чем», и мне все время приходилось преодолевать ее сопротивление и стимулировать ее предельно заторможенную вербальную активность. Ни с одним другим пациентом мне не приходилось столько говорить, так как, фактически — после каждой фразы из 5_7 слов, пациентка замолкала и продолжала только после моего дополнительного вопроса или повторения ее последних слов как подтверждения того, что я ее слушаю.

Когда этот случай был опубликован впервые, один из моих уважаемых коллег покритиковал меня за то, что я слишком много говорю. А мне припомнился случай супервизии, на которой другой коллега сообщил, что его пациент молчит уже около тридцати сессий, и он также молчит, исходя из тезиса Фрейда о целесообразности фрустрации пациента молчанием.