Изменить стиль страницы

Руководителю понравилась его насупленность, его неуютный взгляд волчонка, и он с боязливой радостью еще раз подумал: «Да, кажется, это поэт», но снова сцепил пальцы на животе и стал крутить ими.

— Блок там же все-таки сказал: «А мир прекрасен, как всегда». «Как всегда», заметьте. Не помешайтесь на совершенствовании мира. Занимайтесь совершенствованием стихов.

— А почему одно отменяет другое? — упорствовал Кривцов.

— Кто вам сказал, что отменяет? — Левая бровь руководителя фирменно поползла вверх. — Но совершенствование надо начинать с себя, а не с других. В поэзии есть профессиональные совершенствователи мира, которые, оплаченно страдая за угнетенные народы, рифму слепить как следует не научились… Был я недавно с одним этаким совершенствователем в Африке, в так называемой специализированной туристской поездке. Препротивный человечишка, хотя когда-то у него кой-какие стихотворные способности были. Единственное, что в нем хорошее, так это то, что он наглец необычайный. В заграничной поездке это все-таки лучше, чем трус. Но есть же пределы и наглости. Подошли мы однажды к озеру возле каучуковых плантаций, а там девушки-африканки купались. Выбежали они из воды голые, с лилиями в зубах, обступили нас, детскими глазенками посверкивают, лопочут, улыбаются. Наш совершенствователь тоже улыбается, дружбу и мир глазами изображает, а между тем его губы самые сальные словечки отпускают, этим девушкам, к счастью, непонятные. А потом я его зарубежный цикл прочел, возвышенным интернационализмом проникнутый, но держится-то все только на соплях да на восклицательных знаках… Правда, ему там одна обезьяна как бы наперед за этот цикл отомстила… Держал он в руках полуочищенный банан и обезьяну в тамошнем зоопарке дразнил — то протянет банан сквозь прутья клетки, то отдернет. Обезьяна, не будь дурой, взяла да плюнула ему в физиономию… Утерся. В цикле этого эпизода не отразил…

— Неужели поэты могут быть такими? — потрясенно спросил слесарь-альбинос.

Руководитель усмехнулся:

— Поэты — нет. А вот профессиональные совершенствователи могут.

— А Есенин все-таки хулиганил, — вкрадчиво вставила кассир Лиса Патрикеевна. — И даже сам в этом признавался.

Руководитель разозлился:

— А что такого плохого сделал в жизни Есенин? Десяток столов перевернул, десяток морд набил, да кто его знает, может, все морды — задело… Если в чем виноват был, так покаялся и сам себя наказал. Слишком жестоко наказал, незаслуженно. А есть люди, которые ни стола не перевернут, ни морд не набьют никому, а весь век по одной половице ступают и тихими, скромными людьми считаются, но ведь предадут в любой момент, раздавят. Их никто хулиганами не называет. Конечно, можно писать плохие стихи и быть хорошим человеком. Но писать хорошие стихи и быть плохим человеком нельзя.

— Я тоже всегда придерживалась этого мнения, — с достоинством оглядела всех собравшихся директорская секретарша, как будто последняя фраза относилась именно к ней.

Пробиваясь в литературу и знакомясь с теми, кто называл себя поэтами, Кривцов иногда ужасался.

Заведующий поэтическим отделом одного из журналов, автор бесчисленных песен, с лицом вынюхивающего ветер койота телерадиоджунглей, небрежно бросил Кривцову, придавив его рукопись пачкой «Мальборо»:

— Нужен паровоз…

— Какой паровоз? — искренне удивился Кривцов.

— Какой-нибудь идейный стиш, который потянет за собой все другое… Что-нибудь про КамАЗ, про целину… Не прикидывайтесь наивнячком.

— Я не специалист по паровозостроению, — мрачно сказал Кривцов и выдернул рукопись из-под пачки «Мальборо». Его потрясло, что такие слова сказал ему человек, называвший себя поэтом.

Однажды Кривцова занесло в одну так называемую литературную квартиру. Ожидалось пришествие широко известного в узких кругах салонного поэта. Волнующиеся дамы расставляли миниатюрные кофейные чашечки вокруг домашнего «наполеона», около которого лежала сияющая серебряная лопаточка. «Салонный» поэт появился с опозданием часа на полтора, сопровождаемый двумя корреспондентами — шведским и американским. Против всякого ожидания, он выглядел довольно упитанно и оживленно. Для начала он хватанул прямо из горлышка трогательно одинокой бутылки коньяку, стоявшей на столе, и запил водой из вазы с цветами. Затем, размахивая лопаточкой для торта и роняя крошки с нее на свою шкиперскую бороду, вместо ожидавшихся стихов вкратце «разоблачил» советскую литературу, Маяковского назвав «лизоблюдом», Горького — «старым маразматиком», а всех ныне живущих писателей — «подонками».

Шведский корреспондент уточнил значение слова «подонок», и оно ему было любезно переведено американским коллегой, который, видимо, уже был знаком с этим русским словом. Слово было занесено в рабочий блокнот. Хозяин квартиры — старый адвокат, славящийся своей коллекцией редких книг и гравюр, деликатно вставил:

— Видите ли, Маяковский не принадлежит к числу моих любимых поэтов, однако Пастернак его ценил…

— А что Пастернак? Он тоже вилял хвостом… — отхлебнул из невыпускаемой им бутылки «салонный» поэт.

Шведский корреспондент тревожно поднял на него глаза. Поморщился и американский корреспондент. Но гостя уже понесло.

— Да вся русская поэзия до сегодняшнего дня — это сплошное виляние и подхалимство… Некрасов хотя бы признался: «Не торговал я лирой, но бывало…» Все подторговывали… Но мы начнем новый отсчет…

— Позвольте, позвольте, — побледнел хозяин квартиры. — Конечно, у Некрасова были отдельные ошибки. Но что же тогда, по-вашему, Пушкин?

«Салонный» поэт захохотал, снова отхлебывая. Из него полилось:

— А кто написал: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»? Кто униженно бегал к Бенкендорфу — еще, кстати, неизвестно зачем? Кто камер-юнкерский мундирчик у царя выклянчивал, одочки ему писал: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»? Тоже мне — национальный гений. Я представляю себе, что было бы за удовольствие жить с Пушкиным на одной лестничной площадке. Всю ночь напролет этот гений шпарил бы цыганщину на магнитофоне, а мусоропровод был бы вечно засорен бутылками…

Шведский и американский корреспонденты, извинительно пожав плечами, поднялись со стульев, закрывая блокноты. Монолог явно перерос рамки их корреспондентских ожиданий.

— Вон из моего дома! — закричал старый адвокат дребезжащим, срывающимся голосом. — Вы не поэт! Вы не можете быть поэтом, если так говорите о Пушкине!

Но из гостя полилось.

— Вся ваша пресловутая русская культура — только позолота на рабских кандалах. Помешательство на патриотизме. Рыдания в замусоленные подолы безграмотных баб… Коленопреклоненность перед выдуманным «народом», — не утихал «салонный» поэт. — Страх демократии… Отсутствие свободы духа… Воняющая портянками интеллигенция… Только Запад… Но он надут сказкой о загадочной русской душе…

Американский гость вырвал из одной руки разошедшегося гостя серебряную лопаточку, из другой — недопитую бутылку и мощным движением швырнул его к двери:

— Shut up! [14]

Шведский корреспондент покачал головой:

— Подёнок…

Кривцову многое не нравилось в своей стране. Но если ему что-то не нравилось, это вызывало в нем боль, чувство собственной вины, желание помочь, исправить. Ему было отвратительно сладострастие разоблачений. Он замечал, что даже правда, если она была злобствующей, перерастала в кривду. Поэт не может презирать свою страну, ее культуру… Разве любовь к своему народу — «лизоблюдство»?

Но были и другие люди, встречавшиеся Кривцову около литературы, тоже глубоко противные ему, — это те, кто выдвигал как спасение только «русскость», причем, по их мнению, на эту «русскость» лишь они имели монопольное право. Кривцов был и в другом так называемом литературном доме, правда, вся декорация там была противоположной. Всюду, даже в коридоре, висели иконы старого письма, бубенцы, стояли прялки, навезенные из деревень, а под венгерским торшером на чешском паркете, как символ православия, стоял церковный колокол. Разговор шел под травничек в хрустальном штофе екатерининских времен с инициалами блаженной памяти Григория Потемкина. Хозяин — ностальгический эссеист, писавший о растоптанных традициях, с окладистой старообрядческой бородой, рассказывал, что одно время был на зарубежной работе, на таинственный смысл которой он туманно намекнул в лирическом отступлении одного из своих эссе — «пряный запах риска». Потом он, кажется, погорел, вернулся и прозрел, поняв свою священную миссию «спасения России».

вернуться

14

Заткнись! (англ.).