Изменить стиль страницы

— Ты читал письмо? — спросил он, не глядя на Сережу.

— Нет, Виктор Петрович, — ответил Сережа. — Но я знаю, что там написано.

— Ты ничего не знаешь, — сказал Коломейцев. — Понял?

— Понял, — ответил Сережа, как всегда внутренне подтягиваясь при самых неожиданных решениях этого человека, который знал нечто большее, чем он, Сережа, чем все другие.

— Письма от начальства надо читать, как стихи, — усмехнулся Коломейцев. — Главное — между строк. В управлении просто-напросто боятся ответственности и перекладывают ее на мои плечи. Будет удача — славу они разделят с нами. Будет неудача — у них в руках оправдательная бумаженция — копия этого письма. Психология штабников. А мы, Сережа, на передней линии…

К уже дотлевающему костру Коломейцев подошел с одной из самых своих лучших, ни в чем не сомневающихся улыбок.

— Могу поздравить. Цитирую: «Пробы обнадеживают».

И Сережа поразился мужеству и выдержке начальника, так решительно идущего на риск. Бурштейн удивленно поднял брови. Вяземская не шевельнулась. Ситечкин даже привстал, оглядел всех с торжествующим видом: а я что говорил! Коломейцев, не давая никому опомниться, вынул из планшета потрепанную карту, раскрыл ее на коленях.

— Надо продолжать. Мы должны схватить касситерит за хвост…

— Иде его схватишь, этот ситерит… — покачал головой Иван Иванович Заграничный. — У его хвост, как у ящерицы. Все насквозь прошурфовали.

— А вот и не все, — отрубил Коломейцев и ткнул в карту. — Надо пройти по реке вот сюда и шурфовать на левом берегу. Там гранитные пегматиты, гидротермальные жилы — словом, все сопутствующие породы. Касситерит должен быть там, ему некуда деться. Кеша, готовь на завтра лодки. Горючего хватит?

— Горючее-то есть, — ответил Кеша и, явно стесняясь собственной нерешительности, поскреб в пустой миске ложкой. — Да только вода спала. А там три шиверы одна за другой. Может, дождя подождем, когда большая вода будет.

— Э, Кеша, это что-то на тебя не похоже… — Коломейцев бросил в костер отпавшую головню и, зная, как задеть за живое Кешу, подбадривающе спросил повариху: — А ты, Каля? Неужели тоже боишься? Крупа подмокнет?

— Чо мне бояться! Подмокнет — просушится, — передернула плечами Каля. Но тут же заступилась за Кешу: — Кеша у нас вечером медленный, а утром быстрый.

А Кеша все скреб ложкой миску, уставив в пустое дно, усеянное отлетавшим от костра пеплом, голубичные глаза.

— Вода спала.

Бурштейн кашлянул:

— Может быть, вызвать вертолет для переброски?

— А не лучше ли лайнер? «Каравеллу» или «Боинг»? С баром на борту? — не сдержался Коломейцев. — Мы геологи, а не интуристы.

— Не интуристы, — поддакнул Ситечкин, гордо выпрямляясь и победно глядя на Бурштейна.

Вяземская продолжала молчать.

— А что думает рабочий класс? — спросил Коломейцев, обращаясь к Ивану Ивановичу.

— Раз надо, чо там… — неохотно пробурчал Иван Иванович Заграничный, и трое других рабочих по его знаку вместе с ним пошли в палатку на боковую. Им стало ясно, что завтра надо встать рано. Каля собрала миски и пошла мыть их к реке. За ней поплелся Кеша, понурясь, как будто на нем лежала вина за малую воду.

— Каль, а чо тако — лайнер? — спросил Кеша.

— Эх ты, деревня, — снисходительно ответила Каля. — Пароход океанский, вот чо.

— Так он же в нашу Оку не влезет. А «Боинг»?

— Ну, тоже. Наподобие, — вывертывалась Каля.

— А бар?

— Много будешь знать — скоро состаришься. Вытирай лучше миски.

— Простите меня, Борис Абрамович, — мгновенно смягчил голос Коломейцев, отводя Бурштейна в сторону от костра. Коломейцев не любил, чтобы при его извинениях были свидетели. — Я не хотел вас обидеть. Но согласитесь, что вызывать вертолет, если мы можем добраться по реке, это унижение. В жизни и так хватает унижений, чтобы мы еще их придумывали сами.

— Я не обиделся, — опустил глаза Бурштейн. — Кеша вырос на этой реке и знает ее лучше нас. Он не трус. А я не интурист, как вы изволили выразиться. Но этот риск бессмыслен.

— Почему?

— Потому что я не верю в это месторождение, — наконец, поднял глаза Бурштейн и облегченно вздохнул, высвободившись оттого, что мучило его столько дней.

— Могу я вам задать один вопрос, Борис Абрамович? — спросил Коломейцев так легко, как будто давно ожидал от него этого признания.

— Конечно, — не отводил от него глаз Бурштейн, пытаясь уловить в Коломейцеве хоть что-то похожее на сомнение.

— Что такое вера? — вдавливал его взгляд в землю Коломейцев.

— Знание собственного знания, — продолжал с ним бороться глазами Бурштейн.

— Вера — это недостаток знания, — усмехнулся Коломейцев. — Достаточного знания все равно никогда не будет, поэтому люди всегда будут цепляться за веру. Конечно, есть вера от жалости, но есть вера от внутренней силы. Никакую игру нельзя выиграть, если в это не верить. Игру надо доигрывать до конца, даже если карта не идет. Когда кончики пальцев заряжены верой, хорошие карты сами в ладони прыгают. Мы слишком много поставили на этот касситерит, чтобы позволить себе роскошь в него не верить.

— Но вы играете не картами, а живыми людьми, — пробормотал Бурштейн. — Я не обвиняю вас в том, что вы играете только другими. И собой играете. Не проиграйте самого себя.

— Значит, вы выходите из игры? — резко спросил Коломейцев.

— Я этого не сказал, — насупился Бурштейн. — Я вас, кажется, никогда не предавал.

— Я знаю, Борис Абрамович, — кивнул Коломейцев. — Вы из тех, кто не верит, но не предает. Это уже много. Но все-таки, простите, в вас не хватает одного качества, без которого ничего нельзя добиться на этом разрушаемом нашими сомнениями свете, — фанатизма. Я говорю не о фанатизме больном, припадочном, а о фанатизме здоровом, действенном. Фанатизм выше веры. Фанатизм выше знания. Все социальные революции, все революции науки и техники делали одержимые, а не специалисты по сомнениям. Я понимаю, что совсем без сомнений нельзя. При Госплане я бы даже ввел отдел сомнений. Но когда сомнений слишком много, это разоружает. Некоторые настолько принюхиваются к дерьму, что теряют нюх будущего. Вы думаете, я настолько туп, чтобы не сомневаться вообще? Но я не позволяю себе распускаться. Я не теряю нюха. Даже не разумом, а носом, как собака, я чувствую, что касситерит где-то рядом, надо лишь докопаться до него. Неужели вы не понимаете, что инстинкт сильнее разума?

— Фанатики и довели остальное человечество до сомнений в целях, даже самых благородных! — не сдавался Бурштейн. — Кстати, я не думаю, что вы фанатик.

— Кто же я? Циник? — допытывался Коломейцев.

— Нет, вы не циник… Вы просто растерянный человек. Но вы боитесь этого, и вам хочется даже самому себе казаться фанатиком, — сказал Бурштейн.

Ему вдруг стало жаль Коломейцева, когда он увидел, как это задело его и как резко обозначились выхваченные отблеском догоравшего костра небритые скулы Коломейцева, а в глазах что-то измученно дрогнуло. Как бы они ни спорили, Коломейцев навсегда был для Бурштейна родным человеком, выручившим его однажды на Витиме, когда огромная гребь, наткнувшись на валун, сшибла Бурштейна с крыши карбаса, и Коломейцев прыгнул в водоворот, спасая товарища.

— Мы с вами договорим о фанатизме, — сказал Бурштейн. — А насчет касситерита я буду только рад, если вы его найдете. Вы же везучий…

Самым больным для Коломейцева было, если кто-то замечал его растерянность. Самым приятным, если говорили, что он везучий. Бурштейн хорошо его знал. Раздраженность сменилась на лице Коломейцева почти детской улыбкой.

Ситечкин заметил, что из планшета, оставленного Коломейцевым у костра, вывалился конверт со штампом управления. Ситечкин, конечно, понимал, что читать чужие письма нехорошо, но знал, что и небесполезно. Он оглянулся. Убедившись, что его никто не видит, выхватил письмо из конверта, мгновенно пробежал его глазами и воровато вложил обратно. В Ситечкине началось то, что принято называть «внутренней борьбой». Он даже взъерошил волосы, поколебав свой нерушимый пробор.