Изменить стиль страницы

К этой женщине я испытывал уважение… большое уважение. Ее молодость и красота, ее явное неведение зла, ее полное презрение к условностям, свидетельствующее о передаваемом по наследству достоинстве, испытываемые ею чудовищный страх и муки, — а ее несчастье, должно быть, было намного тяжелее, чем представлялось, — все заслуживало уважения, пусть кто-то и не поспешил бы проявить его. Тем не менее я подумал, что следует отказать ей в подобной смущающей просьбе. Я, конечно же, чувствовал себя дураком, отказывая ей, даже невежей. Честно могу сказать, я делал это ради ее блага, из лучших побуждений. Я испытывал чудовищную неловкость, я заикался и запинался, когда произнес:

— Но приличия!.. Вы здесь одна… ночью! Что скажут люди… ведь благо… благопристойность…

Она прервала меня с неописуемой надменностью, от которой я захлопнул рот так же поспешно, как сложил бы складной нож; я почувствовал себя полным ничтожеством, абсолютно нелепым. В ее позе при этом было столько грациозной простоты и искренности, столько сознания своего высокого положения, что я не мог ни разгневаться, ни оскорбиться. Я только устыдился узости своего ума и убогости своей морали. Она предстала олицетворением гордости, когда холодная как лед телом, а теперь обнаружив и леденящие пределы, в которых пребывал ее дух, произнесла:

— Что для меня приличия и условности? Если бы вы только знали, откуда я явилась… какое существование (если его можно так назвать) веду… это одиночество… этот ужас! А кроме того, мне пристало устанавливатьправила, а не ограничивать ими мою свободу действий. Даже такая… даже здесь, в этом одеянии… я выше условностей. Меня не заботят условности, они для меня не препятствие. Это, по крайней мере, я заслужила в силу того, что испытала, пусть и не каким иным путем. Позвольте мне остаться.

Последние слова, несмотря на все свое высокомерие, она произнесла умоляющим тоном. И однако печать гордыни лежала на всем, что она произносила и совершала, — на ее жестах и движениях, тембре голоса, величавой осанке, прямом взгляде ее открытых, сияющих как звезды глаз. Что-то неповторимо величественное было в ней, так что, оказавшись лицом к лицу с этим и с ней самой, я, робко попытавшийся предостеречь ее от безнравственного шага, увидел себя ничтожным, нелепым, ведущим неуместный спор. Я молча достал из старого шкафа охапку одеял и несколькими из них накрыл ее, ведь она уже успела откинуть покрывало и лечь на кровать. Я пододвинул стул и сел подле нее. Когда она высвободила руку из-под горы одеял, я взял ее руку в свою и сказал:

— Согрейтесь и отдохните. Засните, если сможете. Вам нечего бояться — я буду вас охранять.

Она взглянула на меня с благодарностью, ее лучистые как звезды глаза загорелись ярче, что было странно, ведь я своим телом заслонял свет восковой свечи…

Она была чудовищно холодной, ее зубы стучали столь громко, что я уже стал опасаться, не нанесла ли она себе какой-нибудь страшный вред, промокнув, а затем переохладившись. Но я испытывал неловкость и не знал, как выразить словами мои опасения; более того, я и не осмеливался сказать что-нибудь о ней, еще не забыв высокомерие, с которым она восприняла мои недавние, высказанные из лучших побуждений возражения. Я явно был для нее лишь средством получить убежище и тепло, совершенно обезличенным, безликим. В ситуации такого уничижения что еще мог я делать, как не сидеть бездвижно и ждать развития событий?

Понемногу чудовищный стук ее зубов начал стихать — когда тепло постели проникло в нее. Я тоже, даже в такой нелепой позе бодрствования, почувствовал расслабляющий покой, и ко мне подкрался сон. Я пытался отогнать его, но, поскольку не мог сделать резкого движения, не потревожив мою странную и прекрасную соседку, мне пришлось уступить, и я задремал. Я по-прежнему пребывал в состоянии парализующего удивления, так что даже не владел мыслями. Мне оставалось только следить за собой и ждать. Прежде чем мне удалось сосредоточиться, я заснул.

Меня пробудил ото сна, крепко меня сковавшего, крик петуха в одном из надворных строений замка. В тот же миг фигура, лежавшая бездвижно, если бы не едва заметно приподнимавшаяся и опускавшаяся грудь, неистово задергалась. Петушиный крик преодолел врата и ее сна тоже. Она поспешно выскользнула из кровати и, встав во весь рост, громко зашептала:

— Выпустите меня! Я должна идти! Я должна идти!

К этому моменту я совсем проснулся, и вся картина целиком тотчас проникла в мое сознание и навечно в нем запечатлелась: тусклый свет почти полностью сгоревшей свечи, казавшийся еще слабее из-за того, что серый проблеск утра прокрадывался в комнату по краям тяжелой шторы; высокая стройная фигура в коричневом халате, волочившемся по полу, темные волосы, блестевшие даже в неярком свете, или, скорее, пронзительно-черные от мраморной белизны лица, на котором черные же глаза горели звездами. Она торопилась как одержимая, ее нетерпение было просто неописуемым.

От удивления и ото сна я настолько утратил способность здраво мыслить, что не пытался остановить ее, но механически стал помогать ей добиться желаемого. Когда она метнулась за ширму и, как я мог судить по доносившимся до меня оттуда звукам, принялась поспешно снимать теплый халат и вновь облачаться в мокрый, леденяще холодный саван, я отдернул штору на окне и отодвинул задвижку. Потом открыл окно до полу, и она выскользнула, молча, объятая сильной дрожью. Минуя меня, она тихо прошептала несколько фраз, и я едва разобрал их из-за клацанья ее зубов:

— Благодарю вас… тысяча благодарностей! Но я должна идти! Должна! Должна!Я еще приду и попытаюсь выказать мою благодарность. А пока не считайте меня неблагодарной. — И она исчезла.

Я наблюдал, как она пронеслась вдоль белой дорожки, порхая от куста к кусту, от статуи к статуе, — точно так, как и явилась. В холодных серых предрассветных сумерках она казалась еще более призрачной, чем под черным покровом ночи.

Когда она скрылась из виду — под сенью леса, — я долго стоял на террасе и все высматривал ее, надеясь уловить очертания этой фигуры, этого образа, который, как я понял, уже обладал странной притягательностью для меня. У меня было чувство, что взгляд этих лучистых очей останется со мной до конца жизни. Какое-то колдовство проникло сквозь мои глаза, мою плоть и мое сердце до самых глубин моей души. В голове все смешалось. Я едва мог связно мыслить. Я был как во сне, реальность отдалилась. Не приходилось сомневаться, что призрачная фигура, бывшая столь близко от меня в темные ночные часы, обладала плотью и кровью. Но как же она была холодна, как холодна! Я не мог решить: то ли живая женщина держала меня ночью за руку, то ли мертвая, на время ожившая каким-то непостижимым образом.

Даже если бы я очень хотел найти ответ, мой мозг не справился бы с этой загадкой. Но я и не хотел… Все, несомненно, прояснится в свое время. А до тех пор я желал пребывать во сне, как и всякий спящий, чьи сновидения восхитительны, хотя порой перемежаются болью, удушьем, мороком и ужасом.

Итак, я закрыл окно и вновь задвинул штору, только теперь осознав, что стоял на влажном холодном мраморном полу террасы, — теперь, когда мои босые ноги стали согреваться от мягкого ковра. Чтобы согреться как следует, я забрался в кровать, на которой лежала она, и когда мне стало теплее, попытался все обдумать. Я бегло перебрал в уме все события ночи — или то, что представлялось мне фактами и запомнилось. Но чем дольше я размышлял, тем менее достоверной казалась мне любая возможность, и я обнаружил, что безуспешно пытаюсь примирить с логикой жизни мрачный эпизод прошедшей ночи. Мои усилия меня истощили, ведь я почти не мог сосредоточиться; я испытывал настоятельную потребность поспать и не стал противиться сну. Что мне снилось — если вообще снилось что-то, — не знаю. Только знаю, что был готов к пробуждению, когда пришло время. Это время обозначил настойчивый стук в дверь. Я выпрыгнул из кровати, мгновенно проснувшись, отпер дверь и вновь скользнул в кровать. С торопливым: «Можно войти?» — в комнату ступила тетя Джанет. Она, казалось, вздохнула с облегчением, увидев меня, и, не дожидаясь моего вопроса, поспешила объяснить свое раннее вторжение: