Но не слишком поздно для того, чтобы она полюбила его навеки и сопровождала его повсюду и служила ему утешением, если ему после этого потребуется земное утешение.
Мельник молчал. Ханна прижалась к его груди, обхватив рукой за шею, лесничий держал его руку в своих. Слезы бежали по щекам мельника. В последний раз он плакал над гробом Кристины, и сейчас в слезах находил облегчение, какого никогда больше уже не надеялся испытать. Истинной благодатью было выговориться и довериться друзьям, не держать больше эту тайну запертой у себя в груди, словно пар, который разорвет котел, если не открыть клапан. Впервые в жизни он был в глазах своих друзей тем, кем он был в действительности. И хотя он, при всем своем страхе перед признанием, был уверен в том, что эти двое не порвут с ним — пусть даже все остальные от него отвернутся, — было что-то удивительное в том, что вот он обвинил сам себя, ничего не скрывая и ничего не приукрашивая, а между тем его по-прежнему окружает любовь — исполненная понимания и прощения дружба и любовь до гроба.
Он почувствовал бы себя почти счастливым даже и в житейском, человеческом смысле, если бы эта любовь, едва войдя в его сердце со своим примирением и покоем, тут же не стала его новой виной — ведь эта милая женщина, приникшая к нему, стала из-за него несчастной! Ее сегодняшний приход на мельницу был словно первый шаг к алтарю; наконец-то она посмела надеяться — и надеялась, что все будет хорошо, и тут же выяснилось, что все давно уже непоправимо загублено. Чем более терпеливо и кротко она переносила это разочарование, тем яснее открывалась мощь ее чувства, потому что только настоящая любовь, обманутая в своих ожиданиях земного счастья, может дать человеку силу перенести это.
Еще обильнее потекли слезы по его искаженному лицу, когда он нежно прижал Ханну к себе и встретился с ее взглядом — взглядом, затуманенным болью мученичества и одновременно просветленным очищающей силой мученичества. Было своеобразное чувство освобождения в том, чтобы плакать о другом человеке — о ней, ведь он так долго был эгоистически замкнут в себе, в собственных страданиях, и, ослепленный страхом, вряд ли мог чувствовать что-либо вне себя самого.
— Бедный, бедный мой друг! Как же, наверное, ты страдал! — прошептала она.
— Я-то страдал за дело. Но как пришлось страдать тебе, и виноват в этом я один!
— Уж не думаешь ли ты, что я согласилась бы лишиться этого и предпочла бы никогда не знать тебя!
— Это было бы наверняка самое лучшее для тебя, — ответил Якоб с глубоким вздохом и покачал головой.
— Что лучше всего для нас, знает только тот, кому мы будем молиться, чтобы он привел нас всех к себе, — сказал лесничий.
Сейчас стало тише, чем несколько минут назад, да и чем во время всего пожара, и намного меньше людей в усадьбе, потому что большинство перебежало на другую сторону пекарни помочь тушить там. После того как мельница сделала последнее усилие, бросив в бой огромные факелы для поджога, и их атака была победоносно отбита, можно было считать, что жилой дом вне опасности. Не было больше пылающего костра совсем близко, от невыносимого жара которого могла заняться соломенная крыша дома. Внизу, в каменном цоколе мельницы, еще горел складской этаж, но сверху стоял лишь черный скелет из балок, окутанный развевающимся красным покровом дыма. От соломы ничего не осталось, все этажи стояли голые. С единственным вытянутым вверх дымящимся крылом и частью помоста, обозначавшим место, где раньше была галерея, пожарище было в точности похоже на чертеж голландской мельницы в разрезе в каком-нибудь руководстве по мельничному делу-Якоб с грустью вспомнил, как в молодости он купил такую книгу на аукционе и подарил ее отцу на его последний день рождения. И он отчетливо увидел перед собой лицо старика с очками, съехавшими на кончик носа, когда отец склонился над книгой, — красивое, с резкими чертами старое лицо с каймой белой бороды под подбородком. Он был гордым человеком, хозяин Вышней мельницы, и уважаемым человеком, который играл роль в политических движениях своего времени и участвовал в Законодательном собрании, — а его сын закончит свои дни в тюрьме! Но это была лишь мимолетная мысль. Неважно, сидишь ли ты в Законодательном собрании или в тюрьме, важно в конце концов прийти к Предвечному отцу.
Справа от мельницы все еще неуемно валил дым из пекарни. Но поскольку теперь все силы были собраны в этом месте, никто не сомневался, что здесь удастся победить пожар. Это было чрезвычайно важно, ибо если пекарня станет жертвой пламени, оно неминуемо перекинется на конюшню и таким обходным путем достигнет жилого дома.
С неутомимым однообразием качала помпа и шипела струя брандспойта, но треск и клокотание пожара казались всего лишь далеким эхом его прежнего шума. Гул голосов тоже превратился в приглушенное бормотание, а отдельные возгласы или приказания казались чуть ли не кроткой просьбой. Люди нашумелись и накричались до усталости и хрипоты, и даже голос Дракона давно умолк. Но вдруг он прозвучал с новой силой, с оттенком оживленного веселья. С той или иной героической целью — а может быть и вовсе без всякой цели-Дракон вскочил на раму насоса. Зычность его голоса, а также его бодрость, возможно, частично объяснялись выпитым пивом, пустая бутылка из-под которого описала дугу и приземлилась позади конюшни, в особенности это показалось бы вероятным тому, кто знал, что бутылка была далеко не первая. Работа, с которой пришлось справляться Дракону, вызывала жажду, а колодезную воду он берег, чтобы заливать огонь.
— Добрый вечер! Вечер добрый, господин помощник фогта! — воскликнул он и поклонился преувеличенно низко, так что чуть не потерял равновесия на своей узкой ораторской трибуне. — Вот это по-нашему, вот это славно! Подходите, подходите-ка поближе! Эй, парень, отойди в сторонку и пропусти господина в фуражке!.. Смотрите, ваша честь, мы не сидим здесь сложа руки! Пусть только страховое общество попробует сказать, что мы не сделали все возможное…
Мельник пробудился от своих мыслей и испытующе огляделся по сторонам. В группе людей слева от колодца он заметил фуражку с блестящим позолоченным околышем, и теперь, когда человек, заслонявший ее, отодвинулся, под околышем — хорошо знакомое молодое лицо в золотых очках и с рыжеватой бородой, оно напомнило ему о нескольких мучительнейших минутах его жизни.
Навстречу им вышла мадам Андерсен, ведя за руку маленького Ханса. Дружок с лаем носился вокруг.
— Ах, вот вы где! Семейный совет продолжается. Ну что ж, теперь, можно сказать, самое страшное позади, а мельницу мало-помалу отстроим… Ничего нет хуже, чем потерять работу, но ваша мельница, кажется, была хорошо застрахована.
— Ханс, милый, где ты пропадал? — спросил мельник, беря сына на руки и прижимая к себе с особенной нежностью, которая бросилась в глаза Драконихе.
— Я стоял у конюшни, как велела мама, я же тебе обещал, что никуда не уйду, — обернулся мальчик к Ханне, — я и не уходил, пока меня не взяла с собой бабушка. С ней ты бы мне не запретила уйти.
— Конечно, не запретила бы, — ответила Ханна и погладила его по голове, пытаясь в то же время улыбнуться мадам Андерсен.
— Помощник фогта приехал, — заметил мельник.
— Да уж, такой он человек, — ответила Дракониха. — Только что был по делам в миле отсюда. Ну да, от нас до Нёрре — Киркебю добрая миля. Уж мог бы пожалеть лошадей и не давать крюку. Одному Богу известно, что ему понадобилось здесь вынюхивать. С него станется заподозрить тебя в поджоге мельницы. К счастью, тут хватает свидетелей.
— Он говорит, что батюшка сам поджег мельницу? — спросил Ханс, тут же приготовляясь заплакать от злости и возмущения.
Отец зашикал на него.
— Ну конечно нет, бабушка просто пошутила.
— Разумеется, это шутка, милый Ханс. Господи, до чего же у ребенка всегда глаза на мокром месте! Нет, если бы этот дядя только попробовал сказать нечто подобное, я задала бы ему хорошую трепку.
Она вытерла мальчику глаза, и Ханс улыбнулся, представив себе бабушку, «задающую трепку» помощнику фогта в фуражке с золотым околышем.