Изменить стиль страницы

— Да-да, только… довольно трудно подобраться на расстояние выстрела, потому что теперь она держится ближе к дому. Кстати, я не возьму в толк…

— Я ж тебе объясняла, все дело в ошейнике…

— Сдался тебе этот ошейник… На нем даже не настоящее серебро, а так, мельхиор… вот колокольчик, может, из настоящего, он приятно звенит… хотя какого черта…

— Ну, если мне хочется его иметь…

— Да, уж если женщине чего приспичило, то берегись, это мы понимать можем.

— Я тебе свяжу три пары носков… из самой лучшей шерсти.

— Носки мне очень даже пригодятся. Так что вяжи, сестричка, за ошейником дело не станет. А теперь прощай!

— Прощай, Пер.

Лиза прошла к себе в комнату, зажгла огарок свечи и, сев на кровать, задумалась о навязчивой идее, которую вновь пробудили к жизни приход брата и его рассказ. Впрочем, на сей раз главным в раздумьях стало не мистическое представление о том, что убийство Енни отнимет у Лизиной соперницы силу, а вполне реалистическое желание причинить боль ненавистной женщине.

Лизу просто трясло от отвращения к этой набожной ведьме, которая из своего лесного затворничества обвораживала хозяина, притягивала его к себе, соблазняла благочестивыми мыслями, которые ее понаторевшие в Священном Писании уста нашептывали ему на ухо, а также мелодичными псалмами, которые ее натренированные пальцы выбивали на пианино, ибо как сам этот инструмент, так и умение извлекать из него звуки были в Лизином понимании окружены ореолом магии.

Она уже месяца два чувствовала, что мельник постепенно отдаляется от нее. Подслушанный братом в лесу разговор с благочестивыми мечтаниями при лунном свете внезапно разъяснил то, что происходило на протяжении долгого периода с последней крупной победы Лизы, когда она отбила атаку Мельниковой тещи, прикрывшейся Заячьей вдовой, с того радостного мига, когда она стояла в саду под августовским солнцем и торжествующе ощущала, как пронизывает мельника флюидами, идущими от ее выставленных напоказ пышных женских форм, отчего он вынужден был потупить глаза и ретироваться… — и до настоящего времени, когда она более не знала, что с ним творится, когда он сделался недосягаем для ее взглядов и перестал вспыхивать страстью от малейшего ее движения.

Причем мельнику настолько шли эта отчужденность, это замкнутое равнодушие, эта завлекательная недоступность, что в алчущей душе Лизы создалась иллюзия влюбленности в него. Несомненно, ее раззадорил прежде всего страх не добиться положения, за которое она столь давно и неутомимо сражалась, пополам с обидой из-за того, что человек, поддавшийся ее женским чарам, начал освобождаться от них. В вызванном этими чувствами страстном возбуждении она усмотрела признаки обманутой любви. Томясь по мельнице, Лиза заменила предмет тоски на мельника, а ее честолюбивое стремление к власти замаскировалось под тягу к преданности. И теперь она обливалась горючими слезами, разумеется, чувствуя себя бедной брошенной прислугой, у которой «увела ее мельника» хитроумная барышня, искусно пользовавшаяся приемами обольщения, которые были недоступны простодушному крестьянскому уму самой Лизы.

Разве у нее недостаточно поводов ненавидеть эту барышню? И Лиза рисовала себе, как, завладев ошейником Енни, она прокрадется ночью к дому лесничего и повесит ошейник на ручку двери. Там уже дня два как хватились косули, а, увидев ошейник, все поймут, что Енни убита браконьером, охотничья гордость которого не позволяет ему присваивать чужое — за исключением самого павшего от его пули зверя. И фрёкен Ханна примется оплакивать свою любимицу, свою «милую Енни», которую она больше никогда не сможет призывать из чащи, и выплачет все глаза, такая уж у нее мягкая и нежная натура, и мысль о ее слезах будет для Лизы не менее живительна, чем прохладное питье для мечущегося в жару больного.

Между тем Лиза была слишком практична, чтобы успокоиться тем, что она удовлетворит свое законное чувство мести. Скинув одежду, загасив свечу и свернувшись калачиком под одеялом, она постепенно убаюкала себя спутанными мыслями о том, как бы раздуть пламя из угольков, которые наверняка еще тлеют под золой в неверном сердце мельника.

III

Стоял полдень.

Яркий солнечный свет вливался через маленькие окошки в мрачное пространство складского этажа, загроможденное горами мешков. Каждый раз, когда Йорген провозил на тачке очередной мешок, золотистая мучная пыль убыстряла свою пляску в пучке лучей, а когда он сваливал мешок на кучу других, добавляя в перенасыщенный воздух новую порцию взвеси, облако пыли закручивалось в хаотический вихрь, словно гонимая ветром туманная дымка.

Йорген работал в одиночестве. Ларса отправили наверх следить за поставами — под надзором мельника, который между тем точил жернов.

Итак, Йорген был наедине со своими мешками и своей несчастной любовью. Он ведь ни на йоту не продвинулся с того августовского вечера, когда вроде бы многого добился и, как ему показалось, до окончательного успеха осталось рукой подать. Увы! С тех пор к Лизе было не подступиться; ужин она посылала с Ларсом, а людскую убирала днем и притом в самое разное время. Если же Йорген по какому-то случаю и оказывался с ней один на один, ее нельзя было тронуть пальцем и из нее почти невозможно было выдавить хоть слово. Два месяца, и ни с места! Надо было предвидеть такое в тот раз, когда она поцеловала его, а он честно простоял, даже не коснувшись ее, только бы опять не испачкать. Может, тут он и допустил ошибку: Лиза сочла это проявлением холодности. Разве в его повести где-нибудь сказано, что Яльмар принимал поцелуй навытяжку, точно оловянный солдатик, чтобы не запачкать платье йомфру Метте? Но Яльмар всегда ходил в шелку и бархате, а на руках у него были перчатки из буйволиной кожи. Ему-то было хорошо!

Впрочем, к размышлениям Йоргена то и дело присоединялась более насущная мысль о том, что скоро пора идти наверх обедать. Неужели хозяин и теперь не слезет с размольного этажа? Однако ритмичный стук молотка по камню все также неутомимо примешивался к мельничным шумам.

И вот заскрипела лестница снизу и из-за горы мешков вынырнула голова служанки. Лиза принесла поднос с тремя тарелками, на которых была разложена жареная свинина и картошка.

— Что такое? Мы разве не пойдем есть в застольную? — спросил Йорген, невольно растягивая слова.

— Хозяин сказал, что сегодня очень много дел и он хочет обедать на рабочем месте. Придется и вам, остальным, удовлетвориться тем же.

— Да мы не против, раз уж ты любезно принесла обед сюда, — произнес мельников подручный, беря Лизу за подбородок, чему она не могла помешать, поскольку руки у нее были заняты подносом, а наваленные мешки не давали возможности отстраниться.

— Нечего распускать руки, — проворчала Лиза, но, хотя лоб ее смешно наморщился, в глазах светилась улыбка. Служанка понизила голос — чтобы ее слова не донеслись до размольного этажа, откуда по-прежнему раздавались удары молотка. Для Йоргена ситуация была особенно пикантной благодаря близости хозяина и тому, что они все время слышали его стук.

— Разве ж это весело, Лизонька, не распускать руки?

— Еще бы не весело. Я как вспомню тот раз, когда по доброте душевной влепила тебе поцелуй, а ты, весь такой порядочный, держал руки при себе… как вспомню эту сцену, хохочу аж до колик. Куда ты тащишь весь поднос? Тебе что, одной порции не хватит?

— Нет, у меня сегодня зверский аппетит, — отвечал Йорген, забирая у нее из рук поднос и ставя его на уступ мешочной горы, после чего, в подтверждение своих слов, схватил Лизу за плечи, притянул к себе и поцеловал. Она вынуждена была молча стерпеть такое обращение, дабы не выдать себя.

И пока Йорген смаковал этот поцелуй, подтвердивший для его скудного опыта мужчины расхожую истину о том, что давать приятнее, нежели получать, наверху с бесстрастной регулярностью звенели удары молотка.

— Ну вот, — сказал Йорген, наконец отпуская Лизу, — это тебе в благодарность за прошлый раз, а то за мной остался должок.