– Подожди… – здоровой рукой он пытался помочь себе встать, но опять откинулся в постели. – Не уезжай. Школы есть и в Вашингтоне… полно школ. Почему ты должна ехать… куда там?
– В Массачусетс. И еду я туда потому, что так велел мне Руди. До свидания, дорогой Квентин. Я буду за вас молиться. Мы еще увидимся.
– Когда? – спросил он. – Когда же?
– На Рождество, – ответил Доминус. Его голос напоминал толстый бархат после нежного журчания голоса Лили. Он на мгновение положил руку ей на голову, что могло означать ласку или мягкое приказание покинуть комнату, и она вышла.
Руди присел рядом с Эндербаем.
– Ей еще нет пятнадцати, видишь ли, я забочусь о ней и все делаю для ее пользы. Поистине, это мое призвание.
– Выше, – выдохнул Эндербай.
Доминус нажал рычаги на больничной койке, которую Сибилла доставила сюда за день до выписки Эндербая из больницы, и приподнял его, чтобы тот мог сидеть.
– Скоро мы будем ужинать. Может быть, вы хотите чего-нибудь?
– Выпить.
– Ага, – он плеснул глоток виски в большой стакан воды и протянул Эндербаю. – Еще чего-нибудь?
– Поменьше воды и побольше виски. Пожалуйста, Руди, ты что, хочешь убить меня?
Доминус хмыкнул и, помогая Эндербаю придерживать стакан, долил еще немного из бутылки.
– Хватит, Квентин. Воистину…
– Расскажи мне о Лили, – попросил Эндербай.
– Ах да, Лили. Когда-нибудь из нее выйдет превосходная проповедница. Учится-то она у меня, но есть в ней что-то такое, чего нет во мне. То, что она говорила о смехе и слезах, это же здорово. Вы и сами понимаете, конечно, это надо еще отточить и отполировать, но глубина в этом уже есть. У Лили есть глубина. Она еще ничего не знает об этом, и, пока она не будет готова, я тоже ничего не говорю ей, но придет время, и она превзойдет многих.
– Пятнадцать… – произнес Эндербай. – И у нее нет родителей?
Доминус широко развел руками.
– Насколько она сама помнит, в ее жизни были только приюты. Она была маленькой дикаркой, которую переводили из одного заведения в другое, когда она становилась неуправляемой. В то время, как я встретил ее…
– Где?
– В Кентукки. Я проповедовал там, но мои прихожане были слишком бедны, чтобы обеспечить мое существование, и я нашел работу – раздавать рекламные буклеты в вестибюле магазина. Что это, как не трагедия, – заниматься таким делом, имея более высокое призвание? Но все же я толковал людям об их душе, раздавая эти буклеты, вот в этой толпе и оказалась Лили. Такая маленькая, испуганная – она была готова броситься наутек из-за одного грубого взгляда. На ней были потертые голубые джинсы, ковбойка, и ее волосы торчали в разные стороны. Когда я собрался пойти перекусить, она взяла меня за руку, сказала, что хочет есть, но что ей некуда пойти. Заявила, что ей двадцать один год, что она слышала мою проповедь, что она хотела бы научиться этому, чтобы проповедовать вместе со мной. Когда я закрывал глаза, ее голос казался куда более зрелым, чем ее вид, она говорила так трогательно, и, разумеется, она восхищалась мной… Ах, я не помешал вам?
Вошла сиделка, неся поднос с едой.
– Я поставлю это здесь, – сказала она чопорно. Она никак не могла привыкнуть к присутствию Доминуса и была рада, лишь когда ей позволяли суетиться, оставляя пациента с нею на несколько часов. Нагнувшись, она успела утереть Эндербаю рот, прежде чем Доминус мог остановить ее, и побрела прочь.
Впервые с тех пор, как он вернулся домой, Эндербай не набросился на еду, как жадный мальчишка. Глаза его были прикованы к Доминусу.
– Ей не было еще двадцати одного?
– Увы, нет. Ей и четырнадцати-то еще не исполнилось. Но она зарыдала так ужасно, когда я велел ей возвращаться назад в приют, что я решил, что позабочусь о ней лучше, чем они, – кем бы они ни были, – так что, когда до меня дошли слухи о свободной кафедре проповедника в Нью-Джерси, она отправилась туда со мной. Знаю, знаю, – поспешно прибавил он, хотя Эндербай не перебивал его, – так нельзя, забирать ребенка в другой штат, но ведь кроме меня никому этот ребенок не был нужен, а я хорошо заботился о ней. Она была так благодарна, так душевна, что я и впрямь почувствовал себя добрым христианином, хотя я так же слаб, как и все другие. Она держалась особняком, ходила в школу, как послушная девочка, звала меня папой, стирала и готовила и никогда не была…
– Наложницей, – закончил Эндербай, и здоровый глаз его насмешливо блеснул. – Любовницей. Женой.
Доминус подскочил, как ужаленный:
– Она никогда не была ни в малейшей опасности – из-за меня или кого-то другого. Она вверила себя моему попечению. Воистину, это было мое призвание – защитить ее. Не может быть искупления там, где нет греха, Квентин. Вы что, сомневаетесь, что она девушка?
Эндербай пожал плечами.
– Не могу сказать. Никогда не мог. Пару раз меня здорово проводили на этом, когда я был еще юнцом, – он разразился смехом, почти повизгивая. – Сам дурил девчонку, когда мне было четырнадцать… а то как бы я узнал все это. Девственницы. Попробуй узнай.
– Она же ребенок, – внушительно произнес Доминус. – А я проповедник.
– Просто должно вспыхнуть, – вновь хихикнул Эндербай.
Поднявшись во весь рост над кроватью, Доминус отвернулся:
– Я уйду, а вы тут обедайте. Может, позже, когда вы будете говорить о Лили и обо мне без подобных намеков, мы сможем…
– Подожди! Да Господи Боже, подожди же! – голос Эндербая почти срывался на крик. – Да я и не думал ничего такого. Просто пошутил… глупо пошутил… ты же не уйдешь только потому, что я… Руди, не уходи! Не оставляй меня!
Доминус обернулся:
– Я не знаю более неумных шуток!
– Конечно! Прости меня! Больше это не повторится! Послушай, Руди, сядь, давай пообедаем вместе. Боже мой, ты же знаешь, что я не могу быть один, я не могу вынести этого…
– У вас есть сиделка.
– Это совсем другое! Я хочу, чтобы ты! Всегда любил проповедников, всегда питал к ним слабость. Не согрешишь – не покаешься. Руди, я же полагаюсь на тебя!
Очень медленно Доминус снова сел. Медленно он взял одну из сложенных салфеток и повязал Эндербаю вокруг шеи. Глубоко вздохнув, Эндербай взялся за вилку. Рука его дрожала.
Ели молча. То и дело Доминус останавливался, чтобы отереть лицо Эндербаю, смахнуть с него крошки, убрать то, что пролилось, а Эндербай лишь издавал какие-то нечленораздельные звуки, когда ему хотелось чего-нибудь, но они не проронили ни слова, пока тарелки их не опустели.
– Я хочу сделать что-нибудь для тебя, Руди, – сказал тогда Эндербай. И закрыл глаза. – Устал. Тяжелое занятие – есть. Так трудно привыкнуть. Я что-нибудь для тебя сделаю.
– Потом, – отозвался Доминус, убирая поднос и поправляя постель. – А теперь вам надо поспать.
– Телевидение. Отличное шоу, – Эндербай сонно хмыкнул. – Вот чем мы займемся. Ты слышал когда-нибудь об этом? Новости, спорт, погода, викторины, интервью, фильмы, религиозные передачи. Ты будешь проповедовать по телевизору. Нравится тебе это? Аудитория побольше, чем Кентукки или Нью-Джерси. И никаких больше буклетов в этом… где бишь?
– В выставочном центре, – напомнил Доминус внезапно осипшим голосом.
– Точно. Больше этого не будет. Тебе нравится моя мысль? Для тебя я это сделаю. Обговорим это с Сиб. Идет?
– Да, – с долгим вздохом отозвался Доминус. – Еще как!
– Отлично. Обговорим, это с Сиб.
– Вы хотите, чтобы я?…
– Нет, нет! Боже упаси, держись от этого подальше! Я сам. Завтра же. Напомни мне… я что-то стал забывчив… – голова его склонилась набок. – Обговорим… Сиб… – и он засопел.
Но на следующий день он не виделся с Сиб – она ушла рано утром, когда все еще спали.
Было воскресенье, воздух был восхитительно свеж, и она откинула верх своего спортивного автомобиля, проезжая по мосту в Вирджинию. Она проехала мимо поворота на Фейрфакс, мимо конторы и студий «Трансляционной сети Эндербая», направляясь в сторону Лизбурга, развивая немыслимую скорость на пустом в этот час шоссе. Солнце заливало расстилавшиеся за городом поля золотым светом, ветерок приятно холодил, растрепав ее уложенные волосы и играя их прядями.