Изменить стиль страницы

Катер с глухим стуком ткнулся в pontile. Почти все пассажиры сошли. Их места заняли другие. Катер отвалил от причала. Мерри как завороженная смотрела перед собой, не замечая никого вокруг.

– Вам удалось полюбоваться на скульптуры Сансовино? – спросил мужской голос.

Мерри обернулась, но, не увидев ни одного знакомого лица, решила, что ветер донес до ее ушей обрывки чужого разговора.

– Мисс Хаусман? – настойчиво окликнул тот же голос.

Она снова оглянулась.

– Прошу прощения, – сказала она сидевшему по соседству мужчине.

Тот приветливо улыбнулся.

– Рауль Каррера, – представился он, слегка наклоняя голову. – Нас с вами познакомили во Дворце дожей.

Мерри была не слишком счастлива из-за того, что ее одиночество столь бесцеремонно нарушили, но тем не менее улыбнулась в ответ. Потом сказала:

– Нет, я еще не успела полюбоваться на них.

– Жаль, – сказал Каррера. – Впрочем, они уже давно там стоят. Постоят и еще. Так что вы успеете.

Каррера продолжал что-то рассказывать, перескакивая с одного на другое. Мерри рассеянно слушала. Она уже вспомнила, как их представили друг другу во время приема. Собственно говоря, кроме него, она там никого и не запомнила. Правда, прием, по ее мнению, не слишком удался. Пока Каррера говорил, Мерри как бы невзначай разглядывала его. Одет он был в бежевую безрукавку и бежевые же, просторного кроя брюки. На ком-нибудь другом подобный наряд мог показаться женственным, Каррере же он был явно к лицу. Ростом он, похоже, не вышел. Во всяком случае, сидя рядом с Мерри, не производил впечатления высокорослого. Крепко сбитый, жилистый, с короткой стрижкой. Волосы, выцветшие от солнца. На фоне загорелого лица ярко выделялись ослепительно белые зубы, невольно притягивающие взор к красиво очерченному рту с пухлыми губами, пересеченными по углам прямыми морщинками, которые придавали ему упрямый вид.

И тут же, едва успев разглядеть и отметить про себя все эти особенности, Мерри подумала: «А какое мне до всего этого дело, черт возьми?» Одна из главных нелепостей всей киноиндустрии заключалась в том, что почти любой мужчина, встречавшийся на ее пути, был по-своему привлекательным, а для кого-то вообще считался кумиром. Как, например, Каррера, эмигрировавший во Францию из Аргентины. Он как раз распространялся о достоинствах венецианских сценок, запечатленных па полотнах Каналетто, когда Мерри вдруг почти машинально произнесла то, о чем думала, – имея в виду вовсе не Каналетто, а самого Карреру, а с ним и Венецию, и фестиваль, и все остальное:

– А какое мне до этого дело, черт возьми?

– Прошу прощения? – встрепенулся Каррера.

– Извините, – развела руками Мерри, – но мне все это до смерти надоело. Меня просто уже воротит. Я сбежала из Лидо, сбежала от фестиваля и теперь хочу сбежать от Сансовино вместе с Каналетто, Веронезе и всеми остальными. Я все утро бродила по трущобам…

– Но почему? И почему именно по трущобам?

– Потому что здесь они такие печальные.

– Я понимаю, это очень романтично.

– Извините еще раз, но я и вправду очень устала. От всего, в том числе и от Венеции. Тем более что она столь же ирреальна и иллюзорна, как я сама.

Каррера призадумался. Посмотрел в сторону, потом снова взглянул на Мерри.

– Напротив, вы очень реальны, – сказал он. – Или вы считаете, что голь перекатная, населяющая трущобы, которыми вы так восхищаетесь, более реальна, чем вы? Нет же, как раз эти простые люди и ходят в кино, любуются на вас и живут мечтами о вас и о роскошной жизни. Благодаря только вам они и существуют. И для них именно вы воплощаете реальность. Они влачат жалкую, скучную и убогую жизнь. Вы же вселяете в них проблески надежды, света и радости. Надежду на лучшую жизнь.

– Нет, нет, – замотала головой Мерри. – Вы говорите о настоящем искусстве. Фильмы, в которых снимаюсь я, не относятся к такому искусству…

– Ничего подобного, – возразил Каррера. – Хотя это и очень печально. Они как раз и относятся. Качество – интеллектуальное или художественное качество – фильмов сейчас отошло на второй план. Главное теперь – насколько зритель в состоянии отождествить себя с героем. Если это удается, то все в порядке: зритель верит картине, а раз так, то картина хорошая.

– Как это грустно.

– Да, но я стараюсь об этом не думать.

– Почему тогда вы снимаете картины?

– Просто чтобы позабавиться.

– Дорогое увлечение, не так ли?

– Нет, вовсе нет. У меня есть спонсоры. К тому же до сих пор мне везло. Мои фильмы имели успех, хотя я вовсе к этому не стремился. Если я вдруг утрачу интерес, то перестану снимать.

– Мне это непонятно, – сказала Мерри. – Зачем вы это делаете? Что именно вас забавляет?

– Если вам это и в самом деле интересно, то знайте: фильмы я снимаю потому, что я своего рода сексуальный маньяк. Извращенец. Обожаю наблюдать за тем, что обычно принято скрывать от посторонних глаз. В этом смысле все режиссеры – извращенцы. Вуаёры. А актеры и актрисы, наоборот – эксгибиционисты. Бесстыдно выставляются всем напоказ. Я видел ваши прекрасные фотографии в «Лотарио». Глядя на них, я подумал, что вы – прирожденная киноактриса. Идеальное перевоплощение. На фотографиях вы такая дразнящая, доступная, зовущая, а ведь все это только игра! Вам, должно быть, странно, что в венецианском искусстве начисто отсутствует сексуальное начало. А ведь кино – отражение жизни. Мы боремся за вкус, согласен, но было бы верхом лицемерия отрицать, что едва ли не в первую очередь зрителя влечет эротическое начало, хотя бы в форме намека.

– Да, возможно, – произнесла Мерри.

– Вы со мной не согласны?

– Не знаю. Я как раз об этом думаю.

Она и впрямь думала над его словами, а также и о нем самом.

– Человеческий ум, – изрек он, прерывая ее мысли, – одна из наименее общепризнанных эрогенных зон.

Тут он прав. Мерри вдруг осознала, что за несколько минут их столь краткого общения ее очень потянуло к этому человеку. Интересно, а заинтересовался ли ею Каррера? Для нее это представлялось своеобразным вызовом – сумеет ли она зажечь в мужчине интерес к себе столь необычным, интеллектуальным способом. Ведь Каррера не из тех, падких на развлечения американских парней, которых можно соблазнить, лишь чуть-чуть подразнив манящим белым телом. И он не бизнесмен, для которого она лишь товар или вложение денег, и не голодный молодой актер, который видит в ней пропуск в недоступный мир. Нет, Каррера – человек из Старого Света, много познавший и испытавший, яркий, интеллектуальный и куда более знаменитый, чем она сама. Мерри задумалась, а способна ли она вообще привлечь его так, как он привлек ее. Ведь, несмотря на свои скитания, она еще так мало повидала, так мало познала – особенно в интеллектуальной сфере.

Мерри не могла учесть одного – что Каррера, подобно другим интеллектуалам Старого Света, способен клюнуть как раз на те качества, которые в ее глазах казались главными недостатками. Что он отнесется к ним вовсе не как к недостаткам, но как к проявлению чисто американской непосредственности. Что он воспринимает ее так, как художник воспринимает чистый холст, и увидит в ней то, что увидел Пигмалион в глыбе холодного, белого и безжизненного мрамора.

Между тем vaporetto приближался к мосту Академии.

– Очень жаль, – вздохнул Каррера, – но я здесь выхожу. Я бы пригласил вас с собой, но мне кажется, что вы сейчас не в том настроении, чтобы любоваться на шедевры, выставленные в Академии. Вы идете вечером на показ?

Мерри никак не могла угадать, хочет ли он, чтобы она согласилась или отказалась.

– Я еще не знаю, – сказала она.

– Может быть, поужинаем вместе? В семь часов. А потом, если решите, что пойдете на показ, у вас останется еще достаточно времени на сборы.

Мерри, одновременно обрадованная и удивленная, быстро ответила:

– Да. С удовольствием.

Каррера снова кивнул. Точно так же, как тогда, когда представлялся ей.

– Сочту за честь, – сказал он. – Буду ждать с нетерпением. Я позвоню вам в гостиницу.