Изменить стиль страницы

Так вот она и вошла в тот славный чертог, как бы нарушив романтическое свидание. Но оно не нарушилось. В ответ на возмущенный, даже ошеломленный возглас: «Что это значит?» Антонина выглянула из-под сибиряка и хриплым от страсти голосом сообщила: «У меня обеденный перерыв, я тут е…сь и прошу закрыть за собой дверь». Мужик захрюкал, затрясся, застонал неизвестно из-за чего, но головы не повернул, не хотел расшифроваться. Дама поглядела на всю эту картину, на его могучие ягодицы, позавидовала и выскочила как ошпаренная.

Помчалась в партийное бюро жаловаться. Но секретарь, ее подружка, только гораздо умнее, выслушала, тонко улыбаясь анемичными губками, потрясла седой челкой и сказала:

— Угомонись, Зина, над тобой все смеяться будут. А ты член партбюро, лицо, облеченное высоким партийным доверием! Значит, над кем будут смеяться? Вот то-то же. А в реанимации надо усилить политико-воспитательную работу. Может, тебя туда послать?

— Только не туда! — завопила с ужасом дама. — Лучше Саладыкина, он там и так работает.

Саладыкин, крепкий мордовский мужичок с фельдфебельскими складками на щеках, сидел в уголочке партбюро и делал вид, что читает брошюру «Материалы икс, икс, три палки съезда партии». Он так всегда называл римские цифры. Читать он не любил и, по-моему, не умел. Родился в семье лагерного врача (а какие еще врачи в Мордовии?) и впитал с молоком матери, вернее, с молоками отца гигантский интерес к женским задницам. Желательно тоже гигантским. Когда он встречал в коридоре нашу «кадриху» с привлекательными габаритами (у нее грудь, талия и зад составляли неразделимое целое), то сразу пристраивался следом и шел совсем не туда, куда ему надо было идти. В его голубых глазах светился восторг и уважение. Кстати, он был прекрасным анестезиологом, наркоз давал виртуозно, осечек почти не имел, но когда что-то не ладилось и больной шел в штопор, горестно говорил: «Имеем большие трудности». Хороший был мужик.

Он с интересом выслушал взволнованный рассказ гранд-дамы, гыкнул, углубил в улыбке носогубные складки и охотно отправился проводить политико-воспитательную работу. Ему не терпелось выяснить все подробности. От него мы их потом и узнали. Славное было время! Партийное.

Партийное-то партийное, но очень непростое. Однажды приключилась такая история. Это была середина семидесятых. К нам поступил некий пациент с тяжелой черепно-мозговой травмой. Его жестоко избили бутылкой с кефиром. Прямо на лестничной площадке перед дверью его квартиры. Кошмар! Голову расколотили вдребезги, чуть не убили. Спасло то, что он был изрядно выпивший. Алкоголь играет роль наркотизатора. Это его и спасло.

Я сам устроил этого человека к нам в институт. Позвонила моя сестра, соединила со своей подругой, известной переводчицей с болгарского, и та слезно попросила перевести ее друга из Боткинской к нам. Человек она была сверхделикатный, по пустякам бы просить не стала, и я активно включился в процесс перевода. Позвонил в Боткинскую, в реанимацию.

Лечащий врач измученным усталым голосом (работа там адская) сказал, что если хотите забрать, то пожалуйста, но поскорее, а то вот-вот помрет. Очень плох. На вопрос, транспортабелен ли, получил ответ: «Терять нечего, на реанимобиле выдержит, да и ехать близко, десять минут».

Я пошел к главному врачу, фамилия больного никому не знакома, мало ли травматиков, которым по башке звезданули. Перевели, трахеостому сделали, аппаратом провентилировали. Антонина с ним повозилась изрядно. Он и оклемался. Дня через три вышел из комы. Глазами лупает, что-то сказать пытается. Белобрысенький, ногти обкусаны, щетина пегая. Антонина ему что-то в вену капает, то одно, то другое. Щетину побрила электробритвой, обихаживает. Хороший доктор своего больного пестует как родственника. Но через несколько дней вдруг сама приходит ко мне:

— А вы его откуда знаете?

— Да ниоткуда. Знакомые попросили. А что?

— Какая-то вокруг пациента возня. Неизвестные люди на меня выходят, звонят, расспрашивают. Я, конечно, в несознанку. А тут по «Голосам» («Голос Америки», Би-би-си, «Немецкая волна») стали про него вещать. Он, оказывается, переводчик с немецкого (может, поэтому белобрысый?). Рильке переводил (А кто это такой, не знаете?), теперь Белля переводит. Вот писатель Белль и поднял кипеж. Мужик еще и диссидентствовал, чего-то подписывал, выступал. В общем, выражал несогласие. Вот его и огрели. Ну, мне-то что? Мое дело лечить да на ноги ставить, а там уже пусть разбираются сами. Нам, татарам, все равно.

Прошло еще несколько дней, я зашел в реанимацию. Белобрысый улыбается, что-то бормочет, ногти отросли, щетины нет, лежит гладкий, перспективный. Я порадовался. На другой день я туда опять попал на обход. Смотрю, а его кровать пустая, аккуратно заправлена. Спрашиваю:

— Антонина, а где переводчик наш?

— Не наш, а ваш. Умер ночью.

— Как это?

— Так это. Я после дежурства, ухожу домой. Устала как собака. Чао!

Не хотела говорить и глаза прятала. На нее это не похоже. Несколько дней не появлялась. Отгулы были за переработку. В этом горячем цеху всегда перерабатывают. Потом вышла, но со мной не общалась. Переводчика похоронили, панихида была, народу набралось много, милиция в отдалении мелькала. Я туда не пошел. Мы к своим бывшим пациентам не ходим в финале. Не принято. Да и компания это не моя. Я — сочувствующий, не более того.

Жизнь дальше крутила свое колесо: работа, семья, дети. Изредка посиделки с друзьями на чьей-то кухне. Пытались меня расспрашивать про погибшего переводчика, но я не знал ничего нового. Поэтому интерес к этому случаю гас на корню.

А вот Антонина проявилась. Я к ней обратился с просьбой съездить посмотреть мать Александра Владимировича Меня, тогда еще не такого знаменитого священника, но человека замечательного: светлого, умного, красивого. Мы тогда только познакомились. Его мать была тяжело больна, он ее обожал и трепетно ухаживал.

Антонина как-то удивленно хмыкнула, когда я упомянул священника, и спросила: «А почему меня зовете, а не Саладыкина, вы вроде с ним общаетесь на партийном поприще?» Я объяснил, что очень доверяю ей как врачу, а с Виталиком мы общаемся сугубо формально, с некоторым эротическим уклоном.

У меня с ним конфуз даже приключился один раз. Нас направили в райком на утверждение какими-то чинами на выборах в Верховный Совет. Меня — на завагитколлективом, а его — завагитпунктом. Или наоборот. Забыл. В райком народу набилось тьма-тьмущая. Со всех предприятий. Вызывают по алфавиту. Наша буква «н» — нейрохирургия, где-то в середине списка, ждать долго. Мы пристроились в уголке и стали мирно беседовать.

Про погоду, про футбол, потом он перешел на любимую тему «женщины и особенности их строения» и так увлекся, что мы прослушали, когда подошла наша буква. К тому времени, когда он закончил рассказ о том, как он несколько раз (?) терял невинность, а я утер слезы смеха, зал опустел. Выяснилось, что мы опоздали. Нас не утвердили. Были большие неприятности. Мы не могли разумно объяснить свое опоздание и тему так отвлекшей нас беседы.

Так что сотрудничать с ним на медицинском поприще я остерегался. Антонина посмеялась, и мы поехали. Случай оказался крайне тяжелым, предсмертным. Антонина подтвердила мою мысль о кишечном кровотечении в результате цирроза печени (старый гепатит, еще в военные годы). Объяснила отцу Александру, что нужно уповать только на Бога, он согласно кивнул головой, и мы уехали. По дороге она еще раз сказала, что старушка не жилец, а сын ее, конечно, супер, она такого никогда не встречала, весь светится. И перекрестилась. Да, когда мы уходили, она ему руку поцеловала, а он ее благословил.

И вдруг под влиянием минуты и доверия ко мне она рассказала о том странном случае с переводчиком-вольнолюбцем. Вернее, о его странной смерти. Оказывается, поздно вечером, во время ее дежурства в отделении появились два молодых и очень серьезных человека. Они были в халатах и шапочках. Правда, шапочки были какие-то мятые и надеты косо. Видно, что они их раньше никогда не надевали. Их привел в реанимацию старший дежурный по институту, неопределенно помахал Антонине рукой и быстренько смылся.