Изменить стиль страницы

— Гэй! Гэй! Ку-уда? Волк тебя задери!

Громко хлопает длинный, тяжелый кнут.

И вдруг где-то далеко, у околицы, начинает часто-часто тюкать по бабке молоток.

Ему отзывается второй — в другом дворе, потом в третьем, четвертом и, наконец, в нашем, под самыми окнами:

— Тюк — тюк — тюк — тюк…

Смолкнет на время и снова:

— Тюк — тюк — тюк — тюк…

Это отец отбивает косу.

Бабушка тоже собирается в колхоз — точит о кирпич мотыгу. В колхозном саду еще не прополота свекла. От этой свеклы у всех прямо руки отваливаются.

Бабушка у меня молодцом. Ей уже под шестьдесят, и ничего — как молодая: ловкая, расторопная. Верно, потому и называют ее не по отчеству, а просто — тетя Мотя. Без нее ни одна работа ни на своем, ни на колхозном огороде не обходится: и парниковые рамы стеклит да обмазывает, и рассаду выращивает, и помидоры пасынкует, и грядки полет… Люди диву даются: двужильная она, что ли?

Лицо у бабушки горбоносое, сухое, волосы густые и черные, глаза зоркие, то смешливые, то колючие. Она ими меня насквозь видит, она знает, чем я дышу. Вот только зубов у нее мало. И все равно быстрей, чем она, с яблоком не справишься: достанет из кармана ножик, раз-раз-раз — и в рот. Кстати, в кармане у бабушки найдешь не только ножик. Там припасены и новый гвоздь, и сыромятный ремешок, и моток медной проволоки — что угодно.

Свой «струмент» бабушка не доверяет никому. Как-то отец сам наточил мотыгу наждаком, а потом не рад был: не так — и весь сказ.

— Ну, поглядывай тут, девка. Я пошла! — кричит бабушка в окно, поскрежетав о кирпич мотыгой.

Девка — это моя мама. Она уже несколько лет болеет. Ее и дома лечили, и клали в больницу, да лекарства не помогали.

Бабушка говорит, что она надорвала сердце и нового тут не вставишь.

Мама, охая, топчется возле печи, гремит ухватами и кочергой, проклинает тяжелые чугуны. Выбившись из сил, она садится на скамью, и по ее худым щекам катятся слезы.

— Мам, чего ты? — испуганно спрашиваю я.

— Спите, спите, — спохватывается мама. — Это я так, детки, припомнилось грустное…

Но уже не спится. Я очень жалею маму и твердо обещаю себе, что буду всегда ее слушаться и с завтрашнего дня стану как следует пасти кабанчика и играть с Глыжкой. Сегодня мне еще нельзя. Санька назначил военные маневры. Он теперь у нас Чапаев, а я его Петька.

Наевшись толченой картошки с молоком, мы с Глыжкой выбегаем из хаты. А тут солнца полон двор, полна деревня, полно небо. Во дворе копошится в мусоре наседка с цыплятами. Погребет лапами, покудахчет — и цыплята трусцой к ней. Увидав, что ничего путного мать не добыла, они разочарованно расходятся в стороны. Наседка сама сконфужена — что-то ведь должно тут быть! И она снова, еще усерднее берется за работу.

Кабанчик уже вспахал полдвора: все рыло до самых глаз в земле. Он встречает нас, как близких приятелей, веселым хрюканьем, будто спрашивает: что, братцы, может пойдем разроем лужайку у ручья?

Но больше всех обрадовался нашему появлению Жук. Он так и заплясал возле своей конуры, лязгая цепью. В его собачьих глазах немой упрек: ну и спите же вы, как паны! А вот хлеба вынести, видать, забыли.

Санька налетает на меня вихрем. Он словно из-под земли вырос — грозный и решительный. Выгоревшие рыжеватые волосы торчат во все стороны, на лбу — свежая шишка.

— Ты вот сидишь тут, — набросился он на меня, — а хуторяне нашу крепость на лугу заняли…

Хуторяне — это такие же мальчишки, как и мы, только с Хутора. А Хутор — улица по ту сторону ручья. У нас с ними давно идет борьба не на жизнь, а на смерть. Эти самые хуторяне, которыми верховодит Петька Смык, нахально считают себя красными. А все как раз наоборот: красные — это мы, белые — они. У нас командир Чапаев. Санька не сам это выдумал. Его Чапаевым назвал киномеханик, а теперь и все так зовут, даже мой отец. Он всегда смеется:

— Что, Чапаев, новой шишкой обзавелся? Ну, ничего, лоб тверже будет.

Нам с Санькой очень нравилось кино про Чапаева. Мы сходили за деньги раз-другой, а потом где ты их, этих денег, наберешься? Решили перехитрить киномеханика. Когда кончился первый сеанс, мы залезли под лавку в дальнем углу и затаились там, как мыши под веником. Удалось. Мы и второй раз, и третий. А на четвертый…

Мы с Санькой не любим вспоминать, что было на четвертый раз. Когда моего друга выволокли из-под лавки, он возьми и ляпни с перепугу:

— Я… я… Ча-ча-паев…

— Вот я тебе покажу Чапаева! — разозлился киномеханик и вывел его из клуба за ухо, а в коридоре, где было полно народу, объявил: — Видали его? Он Чапаев!

Стоит ли говорить, что вслед за Санькой таким же образом был выдворен из клуба и я. А про Саньку с тех пор и пошло: Чапаев да Чапаев. Только кто же на такое станет обижаться?

Основные «военные» действия происходят на выгоне у ручья. Выгон словно нарочно придуман для этого. Заросли репейника, крапивы, конского щавеля тут такие — хоть волков гоняй. Это дает возможность нашим «войскам» скрытно передвигаться, устраивать засады и ходить в разведку.

Есть на выгоне и такое местечко, как Глинище. Там вся наша деревня копает глину для разных нужд: кому в хлеву дырку замазать, кому трубу подладить, кому печь переложить. Копали ее наши прадеды, деды, копают и отцы. Кто корзиной, кто ведром, кто на подводе — и перетащили люди в свои хаты и на дворы чуть не полвыгона. Теперь там яма на яме. И ямы не обычные, а с разными подкопами и пещерами.

На Глинище мы соорудили крепость. Выбрали подходящую яму, натаскали сухих комьев глины, дерна, что нарыли свиньи, — и получились стены. Целых два дня развевалось над ними наше непобедимое знамя. А теперь там засели хуторяне: Петька Смык и его смыковцы. Так что маневров сегодня не предвидится, а будет штурм.

— Играй возле дома! — приказал я Глыжке. А он насупился и тоже рвется в бой.

— А, пусть идет, — великодушно разрешил Санька.

Вскоре собралось все наше войско. Кроме нас с Санькой и Глыжки здесь были Коля Бурец, Митька Малах и еще с десяток ребят поменьше.

Мы с Санькой в тылу врага i_003.png

Боевые действия начались атакой. Хуторяне встретили нас дружными залпами, пустив в ход куски дерна. Бросились врассыпную с тревожным гоготом гуси. Коза, пасшаяся неподалеку от крепости, сорвалась с привязи и с жалобным меканьем потащила домой веревку с железным шкворнем. По дороге ее обошел белолобый бычок. Мы наступали и отступали, наступали и отступали хуторяне, были кавалерийские атаки и засады, синяки и шишки, рукопашные схватки и порванные штаны, скрытные отходы и колючки репейника в коленках и ладонях.

Уже с луга проехали на подводах девчата с песнями, прошли утомленные косари, вернулись с пастбища коровы, а битва на Глинище не кончалась. Была угроза, что она затянется до ночи. И лишь Санькина мать установила мир на земле. Она пришла на поле боя с лозиной, и наш Чапаев, делая обходные маневры, пустился домой. Тогда и остальное войско вспомнило, что оно еще не обедало, хотя пора уже ужинать.

Нас с Глыжкой встретили дома далеко не так, как встречают победителей, особенно меня.

— Что, явился? — хмуро спросил отец. — Вот уж беда моя. Хоть ты ему кол на голове теши.

— А боженька! — оглядев нас с ног до головы, только и сказала мать.

Бабушка, как всегда, пророчит:

— Не к добру они развоевались, Ой, не к добру!

5. МЫ С САНЬКОЙ — БЕЗОТЦОВЩИНА

Не успели мы привыкнуть к электричеству, как Иван Буслик и еще какие-то мужчины снова начали лазить по столбам и тянуть новые провода. Однажды они остановились и возле нашего двора. Ноги у Буслика — как бригадирская «коза», которой меряют поле. Прошагал он раз-другой от столба до хаты, измерил расстояние, а потом поставил между окнами лестницу и давай орудовать сверлом. Бабушка всплеснула руками:

— Да что ж это ты, хлопче, снова стену дырявишь? Зимой же весь дух из хаты вон выйдет.