— Какой же танк! В армии, верно, был я танкистом… На вездеходе подъезжал к тебе. — Гоша улыбнулся, положил слабую руку на колено Нины. — Увижу тебя и шпарю на полной скорости. Помнишь, как забегал в сберкассу к тебе? Раньше не знал, как и дверь открывается, а тут принес рубль — и зачастил…
— Кажется, накопил с десятку! — засмеялась Нина.
— А мне мало было видеть тебя по вечерам — и днем не терпелось… Вездеходик меня и доконал. Пожалел, подлеца. Застрял на мари, я выворачивал его в холодный, проливной дождь, осенью. Ну, не беда! Я еще и на вездеход сяду, — воспрянул духом Гоша.
Метров десять нес воду сам, как бы не чувствуя тяжести, потом разрешил помогать Нине.
В полдень супруги постояли на пороге, не зная, откуда начинать знакомство с окрестностями. Было солнечно, пахло почками тополя. Заметили: от порога тянется тропинка, засыпалась листьями, заросла травой. По тропинке и отправились, высматривая в лещине белые весенники, фиолетовые хохлатки. Услышали они озорной смех разыгравшегося мальчишки, смотрят — в дубняке быстрый ручей. Воды не достать ладонью, глубоко бежит. Напиться захотелось обоим. Гоша выломал трубку дудника, сам напился, передал трубку Нине. Вода сластила, пахла вербой. За ручьем с маньчжурского ореха оборванными стропами свисали виноградные лозы. Сколько же здесь, должно быть, осенью винограда, орехов маньчжурских, похожих на грецкие, орехов лещины! Вон и темно-коричневые шершавые лианы лимонника. Только бы дожить до осени!..
Молодые пройдут немного запущенной тропой, остановясь, посоветуются, идти ли дальше.
— Пойдем во-он до кривого дерева и вернемся назад, — скажет Нина, провожая взглядом вяло порхающую крапивницу.
Идут они, сколько условились, а тропинка дальше зовет, и хочется им знать, что впереди. И ручей от них не отрывается. С давних пор он подружился с тропкой; как оставили дом люди, ручей только и делал, наверно, что умолял тропинку не зарастать, не теряться в густой траве и кустах, поминутно спрашивая: «Ты жива, тропка, ты слышишь меня?..» И теперь, видя людей, ручей, казалось, ворковал, звенел и курлыкал особенно радостно.
Незаметно очутились они на мшистой мари. Тонкие лиственницы стояли не в дружбе, одна от другой далеко разбежались. Мох пушистый, ноги по колено тонут в нем. Супруги ползают, переваливаясь с боку на бок на мху, едят клюкву. Ягода бордовая, лопалась от перезрелости — избрызгала мох, разукрасила руки. Они едят клюкву, а впрок собирать неохота. Переговариваются недомолвками, дремотно, греются на горячем солнце, да так и засыпают.
Глава вторая
1
С вечера затеял пошумливать дождь, а к утру затих, и до восхода солнца томилось парное тепло. Утром Нина, распахнув дверь, изумленно воскликнула:
— Батюшки, что творится на свете!
Еще вчера на тополях и березах, на ольхе листва в щепотках дожидалась своей поры, а сегодня уже трепетали листочки, пронизанные ранним солнцем, из распаренной земли выбивался амурский папоротник, похожий на хвостовые перья страуса, растущий целыми клумбами, с гордой головкой, — папоротник-орляк; через неделю он станет миниатюрным деревцом с развесистой кроной.
Старик Рагодин недавно привез два улья. Пчелы, укутанные пыльцой вербы, словно в желтых шубенках, летали от ульев к берегу и назад. Пахло теплым медом.
— Вот она, житуха, разворачивается! — Грусть и восторг в голосе Гоши; он стоял на крыльце, покашливал и застегивал на себе фуфайку.
Целый день молодым не хотелось заходить в избу. Не скучали, не угнетало безлюдье. Каждый шаг делали вместе: ходили к реке, вместе варили еду, понимали друг друга с полуслова. Оба ловили себя на том, что никогда так обостренно они не видели бледные, невзрачные всходы вейника, влажно позеленевшие ветки осины, не обращали внимания на крохотных, едва проснувшихся земляных жуков. У них откуда-то возникло родственное чувство к травам и живой мелюзге.
Ночью молодые проснулись от пронзительного вопля в тайге; вышли на крыльцо с электрическим фонарем. Сыпал редкий дождь. Мгла темно-серая; из-за обложных туч силился пробиться месяц. Истошный вопль бил в уши Нины.
— Да кто же это? — спрашивала Нина, тараща глаза в потемках.
Лучом фонаря шарил Гоша по мокрым, шелестящим кустам орешника.
— Не человек кричит, — смущенно проговорил он.
— Вот утешил! — вспылила жена. — Без тебя знаю, что зверь. А что с ним, почему он так страшно ревет?
— Кто-то душит, — сказал Гоша.
Крик был протяжный, то хриплый, то пронзительный… В нем отчаяние и зов на помощь.
Нина не выдержала, вернулась в избу, потом опять вышла; крик продолжался, по-прежнему истошный, но уже с долгими паузами.
— Да когда же это кончится!.. — с дрожью в голосе говорила она.
Зверь задыхался — видно, кричать ему было трудно, и все-таки кричал.
— Вот горе!.. Так бы и побежала в кромешную ночь!..
Гоша направил свет в лицо Нины — глаза ее горели, дерзкие, страдающие; выражение на мокром лице такое, что Гоша подумал: она сейчас ринется в тайгу — в рубашке, босиком побежит на вопль. Нина уцепилась за руку мужа; в холодных пальцах мольба, призыв.
— Лечимся, называется! Ни сна, ни отдыха!.. — Гоша зашел в избу, поверх фуфайки надел брезентовый плащ, сунул в карман несколько патронов и взял дробовик.
— И я с тобой. Дома одна боюсь. — Нина тоже надела кирзовые сапоги, осеннее пальто. Плащ из болоньи на пальто не налез, тогда она сдернула со стола клеенку, накинув на голову и плечи, первой вышла за дверь. '
Они постояли у дома, дожидаясь вопля; когда услышали, невольно обрадовались: значит, живой еще зверь, бьется с кем-то за свою жизнь, бедняга!
Они шли прямо на крики, оба слабые, да к тому же торопились — захватывало дыхание, подкашивались ноги. Они шли из последних сил — беда неизвестного зверя теперь для них главное. Вспугивали птиц, те с разинутыми клювами слепо шарахались по кустам, рвались на свет фонаря.
— Гоша, я не могу, подожди!.. — проговорила Нина, обхватила дерево, стараясь удержаться на ногах.
— А зачем увязалась, кто тебя звал? — тоже задыхаясь, бранил жену Гоша. — Ты всегда тянешься за мной, а потом хнычешь.
— Кричит, где-то близко. Пойдем, осталось два шага…
Мокрые ветки звучно хлопали по клеенке, резко по лицу и рукам, клеенка сползала с плеч Нины, пальто от дождя тяжелело. Нине казалось, что не дождь шумит, а шумит в ее голове, в хрипящей груди, горячее, измученное тело шумит…
Они прошли не много, но с больными легкими, в дождливую ночь, по непролазной чаще путь им показался бесконечно долгим. Храпение, возня, сдавленные вскрики слышались где-то рядом, в мелком клене. Луч фонаря путался, метался в мокрой листве.
— Да вон же, вон козочка! — первой увидела Нина.
Косуля стояла на задних ногах, головой застряла в развилке клена. Наверно, потянулась за листком да поскользнулась, вот и попала в беду.
— Куда ты запентерилась! Эти козы — что дикие, что домашние — одна и та же пакостная тварь! — ругался Гоша.
Он прислонил ружье к дереву и приблизился к косуле. Она душераздирающе заревела, затрепетала вся, замахала передними копытами, норовя ударить его. Нина, светя фонариком, видела огромные, дикие и жалкие глаза.
— Чокнулась, мымра! — бранился Гоша. — Ты хоть понимаешь, как нам досталось? А ну лягни!.. Я тебе лягну между глаз!
— Не бойся, смотри, какие у нее маленькие копытца, — подбадривала мужа Нина. — Больно не ударит. Зайди сзади и подними, да пошевеливайся! У нее на шее кровь, до позвонков натерла… А вымя-то — тугое, мячиком, где-то и козленок, наверное, прячется.
Косуля следила за людьми. Едва подступал к ней Гоша — она реветь, отступал — замолкала. Пойди Гоша в лес, косуля тоже бы завопила: ей и больно и страшилась людей. Наконец Гоша грубо схватил сзади косулю, приподнял и бросил от развилки. Косуля, покачиваясь, прошла несколько шагов. Возле нее появился пятнистый козленок — мокрый, костлявый, — растопырив ножки, поддавал носом в вымя матки. Она едва стояла, но терпела, облизывала детеныша и смотрела на спасителей.