Было очень красиво.
Подумали обо всем, кроме одного.
На первом спектакле в Фужере получила я горький опыт. Негритенок в первом балете — прелесть, я была черней ночи в ваксе, черном парике и обычном черном купальнике. Но между негритенком и «Детскими сценами» оказалось всего десять минут аплодисментов. Мама приехала на спектакль и теперь стаскивала с меня трико и парик, а я, сунув голову в раковину, терла лицо туалетным мылом, торопясь смыть чертову ваксу!
Получилась я красная, как помидор, с черными несмытыми полосами. Парик успел сплюснуть мне локоны, а пот еще и склеил — прически не стало. Некогда было даже огорчиться. Немного пудры на пунцовые щеки и нос, мама расческой разлепляет букли и прикрепляет хвостик…
На сцену, быстро!
Кошмар!
Юбка не застегнута, трусы съезжают, книжечка, которую я якобы читаю в начале сцены, потерялась. Я затянула на себе поясом трусы и юбку: держатся, но дышать стало нельзя! Вдобавок, я расшиблась на лестнице, потому что идиотский театр был устроен так, что попасть со двора в сад можно было только под сценой.
Вышли у меня не детские сцены, а стриптиз. Сперва я потеряла заколку, и волосы рассыпались по лицу. Я ослепла, но, по крайней мере, не были видны черные полосы на щеках! Потом потихоньку стала съезжать юбка. Тогда я бросила книжечку и подхватила юбку обеими руками, но свои скромные штанишки не удержала, они спустились и сковали ноги.
Это надо было видеть!
Умирая от смеха и стыда, я опять грохнулась на все той же проклятой лестнице по дороге обратно в крохотную уборную. Мама и Кристьян хохотали до слез, будто на экзамене в цирковом училище.
А для танцев на катке сцена оказалась так мала, а ступни Сильвии Бордонн так велики, что, когда Кристьян вращал ее, держа за руку, она в арабеске, вытянув назад под прямым углом ногу, попала стопой в занавес, потихоньку завернулась в него, как в ветчинный рулет, и на глазах у публики чудесным образом исчезла.
У тамошних зрителей, наверное, челюсти отвалились от изумления, а мы, артисты, чуть не умерли от смеха! Кристьяна и всегда было хлебом не корми, дай посмеяться, а тут он хохотал просто до истерики.
Незабываемый вечер!
Вернувшись в Париж, танцы я сочла не слишком надежным делом. А тут мне предложили сняться для «Жарден де мод жюньор». Была зима 1949 года. Мамина подруга, мадам де ля Виллюше, заверила маму, что это не «за деньги», что журналу я нужна как «девушка из общества», а не как манекенщица.
Я снялась. Мама ходила со мной.
Дескать, эти фотографы — известное дело…
Я была горда: хорошенькая, без очков и зубной проволочки. Фотографии удались и пошли в журнал. Я до сих пор, как талисман, берегу этот номер! Тогда же Элен Лазарефф увидела в нем мои фото и, опять через мамину подругу, предложила мне сняться на обложку майского номера «ELLE».
Дома — крик. Никаких «девушек на обложку» в нашей семье! Ах, ну если не за деньги — надо подумать. Наконец — ладно, иди! Дрожа, стесняясь, комплексуя, прячась за мамину спину, я вхожу в фотостудию. Толпа. У меня душа в пятки.
Мама всех знала. А я вот-вот упаду в обморок. Меня разглядывали, обсуждали мои зубы, волосы, ногти.
Нет, косметикой не пользуюсь, мне всего 14 лет!
Нет, лифчика не ношу, мне всего 14 лет!
Нет, позировать не умею, мне всего 14 лет!
Короче, я невзрачна, зажата и только в профиль еще туда-сюда: нос — ничего, остальное не видно.
Однако ровно через год, день в день, я снова снялась для «ELLE». Спецвыпуск от 8 мая 1950 года был посвящен моде «Дочки-матери». Я фигурировала во всех ракурсах и платьях, и утренних, и вечерних. И вот я непременный атрибут журнала, и судьба моя действует помимо моей воли: Марк Аллегре увидел фотографии и попросил о встрече.
И снова семейный совет в столовой: Бум — председательствует, вокруг остальные. Должна малышка или нет встретиться с Аллегре? Опять крик, Опять «все актрисы проститутки», «нам в семье таких не надо» и т. д. и т. п.
Вдруг Бум стукнул кулаком по столу и заявляет: «Если малышке суждено стать шлюхой, она ею станет, в кино или без. А не суждено — так и кино тут ничего не сделает! Дадим ей шанс, мы не вправе решать за нее».
Спасибо, дед, что поверил в меня.
Спасибо, что дал мне шанс.
И машина заработала.
Я отправилась к Аллегре. Принял меня Роже Вадим, его помощник. Мама была со мной. Смотрела она спокойно и с любопытством. А я опять дрожала и стеснялась: хочется и колется. Аллегре говорил маме, что собирается сделать со мной. Вадим ничего не говорил, но смотрел на меня хищно, и пугал, и притягивал, и я чувствовала, что сама не своя.
Вечером дома за ужином мама тараторила без умолку, рассыпалась в похвалах Аллегре. Он-де и воспитан, и обаятелен, и не похож на этих беспардонных киношников, в общем, человек нашего круга, и так далее… А я, уткнувшись в тарелку, сидела как истукан и вспоминала глаза Вадима…
Клод, мой 20-летний брат — двоюродный, но в качестве родного, провожал меня на пробы. Маме было некогда, и она, убедившись, что Аллегре прекрасно воспитан, спокойно перепоручила меня кузену. Мы прибыли с ним в студию, оба впервые.
На пробах, оказалось, я не одна!
Два десятка девушек, моих сверстниц, одна лучше другой, гримеры, костюмеры, ассистенты, толпа каких-то страшных незнакомцев, я погибла! В самой гуще ослепительный свет, возня, особый запах пыли, грима, горячей резины. Огромные пространства, осветители на мостках у прожекторов. Юные красотки-блондинки строят глазки всем, даже Клоду, которого они приняли за важного киношника. Клод бросил меня и занялся кандидатками на роль, совсем потерял голову. А на мне уже макияж в два пальца толщиной, волосы затянуты в пучок, платье — старые лохмотья. Меня вытолкнули на площадку.
Я чопорна, скована и чуть не плачу.
Сотни пар глаз устремились на меня.
Сгораю со стыда.
Понятно, почему родители хотели уберечь меня от этой муки. И в миг, когда, чувствовала я, мне конец, и забыла все слова, какие должна была сказать, появился Вадим, спокойный, улыбающийся и прекрасный — прекрасный, как никто никогда!
— Вы дрожите?
— Нет, плачу. Мне страшно, по-моему, я провалюсь.
— Да нет, все будет хорошо. Реплики буду подавать я, успокойтесь.
Он говорил медленно, и в глазах у него была какая-то жуткая глубина. Он взял мою руку, и я вцепилась в него… зачарованная.
О Вадим, спасибо, что понял мое смятенье, страх, неуклюжесть!
Спасибо, что велел снять с меня слой штукатурки, тряпье и заколки. Мне стало легче. На пробе перед камерой я впервые услышала: «Внимание! Мотор! Проба Бардо, первая». Рядом со мной был ты, ты заставил меня говорить, улыбаться, смеяться. Успокоенная твоим присутствием, я стала вертеть головой и забыла, что я — лошадь на торге, которой смотрят в зубы прежде, чем купить ее. Когда погасли прожекторы и утихли мои тревоги, оказалось, что пропал Клод. Кузен, выдав себя за сына продюсера, отправился провожать двух красоток, нашедших наконец, кого очаровывать.
Вадим вызвался проводить меня. Родители сидели за столом, когда появились мы. Это еще что такое? Но вежливость прежде всего. Пришлось родителям пригласить его к ужину.
Я помню, какой был контраст: роскошный обед, добропорядочное семейство, слуга, свечи, столовое серебро — и Вадим, с длинными волосами и в старом свитере. Он был похож на цыгана, и это сводило меня с ума. Но на маму его обаяние подействовало только наполовину, потому что за кофе она тихонько велела слуге сосчитать серебряные ложки, безумно боясь, что Вадим две-три ложки унесет в кармане. Но унес он не ложечки, а мою душу, и дверь ему была у нас отныне приоткрыта.
Выбор пал на меня. Лошадь оказалась отличной. Правда, фильм снимать не стали. Но не все ли равно? Сердце билось радостно: из 20-ти девушек лучшей была я. И об этом говорили. И другие режиссеры меня приглашали.
Журнал «ELLE», принесший мне счастье, напечатал фото «своей девушки», которую будут снимать в кино.