В январе 47-го нас везли по Ярославской ветке на Вологду по Республике Коми. Поэтому дорога в сторону Горького меня обрадовала — как никак, перспектива снова попасть в Воркуту не сулила ничего хорошего. Уж лучше Урал или Сибирь, чем Заполярье. Правда, гулаговские владения не ограничивались только этими местами; нас могли добросить, к примеру, до Красноярска, а затем по Енисею, на баржах, в Норильск или же на Дальний Восток с последующей переброской в пароходных трюмах до Колымы.
В этот раз «столыпинский» загрузили в основном местными, москвичами; были и транзитники, возвращающиеся после переследствия в лагерь. Преобладание заключенных с 58-й статьей оказалось положительным фактом. Блатных было немного и они, растворившись среди «фашистов», не решались «качать права» и заниматься грабежом.
Утром следующего дня нужно было разделить полученный на дорогу паек на всех заключенных. Я сидел внизу, у самой решетки и, поэтому конвоир поручил эту работу мне. Для начала предложил селедку.
Конец мая выдался жарким, в вагоне стояла духота. На мне была нижняя рубаха, и я закатал оба рукава по локоть, чтобы не запачкать селедкой. В соседнем купе громко тараторили молодые голоса. Разобраться в происходящем было трудно, но по голосам и смеху, долетавшим к нам, угадывались молодые женщины.
Страна уже становилась на ноги после войны — на воле отменили карточки, в магазинах и на рынке можно было купить по сносным ценам хлеб, сало, колбасу…
И здесь, в тюремном вагоне, чувствовалось это обнадеживающее дыхание выздоравливающей и крепнущей жизни.
Место, где нужно было делить селедку, пришлось напротив женского купе, и я увидел десятки глаз, устремленных в мою сторону. Они с интересом рассматривали меня, будто перед ними находилось диковинное чудо. Я тоже давно не видел женщин так близко и поэтому испытывал неловкость, стеснялся поднять глаза в их сторону и обозревать с такой же бесцеремонностью.
— Бабыньки, да ведь он совсем молоденький. Посмотрите, и глаз не поднимает…
Кто-то из наблюдавших за мной обратил внимание на открытые с волосами руки:
— На руки гляньте, на руки! Да он волосатый. Ты не теряйся, парень! Что глаза-то прячешь? Тебе вот селедку доверили разделить, а ты, небось, и не знаешь еще, что это такое? Чем пахнет-то селедка, милый? Не знаешь? Ничего, это дело нажитое — узнаешь, придет время!
Я слышал нескромные реплики женщин и не знал куда себя деть. Язык прилипал к гортани, а ответить по-мужски на двусмысленные замечания не хватало опыта или дерзости. Я растерялся и спешил разделаться с селедкой, чтобы выбраться из-под «обстрела» острых языков. Цинизм молодых представительниц прекрасного пола меня обеску раживал.
«Как удалось женщинам перехватить инициативу у мужчин, забыв о женском стыде и скромности? Откуда этот цинизм и агрессивность?» — думал я.
На эти вопросы я ответил позже, когда лагерные законы, разделившие мужчин и женщин, получили преступную направленность, а молодые, крепкие и здоровые люди почувствовали естественное стремление к близости и любви, отпущенные им природой.
Я вспомнил, как жены декабристов, приехавшие к мужьям на каторгу (свидетельства Полины Гебль — жены декабриста Анненкова), умудрялись решать подобные проблемы с помощью молодых девок, которых они переправляли в острог через проволоку в бочке для воды.
Насилие над природой в советских лагерях было совершено росчерком пера — так в оперативном порядке система отреагировала на проблемы эффективного использования рабочей силы — мужской и женской. Были закрыты родильные отделения, беременные и женщины с детьми лишены льгот, отменены досрочные освобождения «мамок». Система не желала принимать во внимание человеческие права заключенных, наделенные людям со дня рождения, лишать которых не вправе ни одна власть.
Ни одна — кроме советской!
Не знаю, как выглядит женщина в лагере сейчас, но в сороковые-пятидесятые в Воркуте их отличала от мужиков не внешность, а слегка огрубевший в лагере голос. Женщины превращались в обычных бесполых работяг, живущих по принципу: «с волками жить, по волчьи выть», — без всяких привилегий для «слабого пола».
В большой «зоне», именуемой Советским Союзом, были разные анекдоты об удивительных способностях советской женщины любить и рожать детей в условиях постоянного дефицита красивого белья, нарядов, модной одежды, без которых женщина теряет привлекательность и не в состоянии выполнять высокую миссию — продолжать род человеческий. И хотя это были лишь анекдоты, нужно помнить простую истину — в каждом анекдоте есть доля правды.
Если же говорить о гулаговской женщине, то условиями лагеря она превращалась в рабочее быдло, обреченное на долгую, тяжелую жизнь в упряжке без надежды на мужскую поддержку, общение и ласку.
Когда человек, потеряв свободу, находится постоянно в голодном и полуголодном состоянии, половое влечение уходит на второй план: «не до жиру, быть бы живу». Это состояние в послевоенные годы было своеобразным барометром в отношениях мужчин и женщин.
Потом жизнь стала налаживаться, и сразу этот интерес зэков возрос: ни уродливая лагерная одежда, ни отсутствие условий для нормального общения не могли заглушить голоса взаимного влечения. Люди приходили в себя.
Барьер, поставленный системой на этом пути, следует расценивать, как преступление против права человека изъявлять свои чувства, симпатии, взаимного влечения, любви.
Разделение лагерей на мужские и женские зоны вызвало новую волну нарушений лагерного режима и других преступлений, за которые обе стороны несли наказание. Но это не останавливало.
В межсезонье, во время ремонтно-восстановительных работ жилого лагерного фонда, заключенным выпадала иногда возможность общения. Рассказывали, что в Воркуте в короткое заполярное лето некоторым «счастливчикам» удавалось попасть на работу в женскую зону и они, окрыленные удачей, уезжали, как временно командированные, к «бабам». Однако «удача» заканчивалась постыдным бегством — «счастливчики» еле уносили ноги. Истосковавшиеся по мужикам бабы пытались использовать свое право «хозяек», и, поменявшись с ними ролями, насиловали их хором; давно установившееся определение лучшей половины к категории «слабого пола» никак не вязалось с лагерной действительностью.
Изоляция породила много извращений. Обе половины не уступали первенства. Условия лагеря способствовали онанизму и однополой любви в самых различных проявлениях. Если на воле такие люди выпадают из поля зрения, то лагерь из-за специфики жизни и большей наглядности предоставлял возможность видеть подобные явления невооруженным глазом. Причем все это принималось как само собой разумеющееся — виновников, породивших зло, не видели, не называли, считая, что родилось оно само по себе.
Меня коробило от неприятных лагерных слов «кобёл» и «ковырялка». Но они, как ни одно другое, соответствовали сексуальным женским потребностям. Первое произошло скорее всего от русского «кобель», а второе так и осталось без изменений. Внешне и по сути своей связь такого рода носила супружеский характер. Лагерные лесбиянки одевались соответственно избранным ролям. Активная половина носила мужскую стрижку и одежду. Портные и сапожники перешивали из лагерного обмундирования одежду на гражданско-воровской манер: «прохоря» — сапоги; «бобочку» — рубаху, обязательно навыпуск; «правилку» — жилетку, одеваемую поверх «бобочки» и перешитую из ватного бушлата или списанных шинелей, «москвичку» — по сути, гражданское полупальто. Для головы добротная, украшенная мехом шапка-ушанка. Материалы для изготовления такой одежды доставали у вновь прибывающих с пересыльных пунктов, кого еще не успели «раскурочить» дорогой урки.
Другая половина одевалась в женскую одежду и тоже с претензией на лагерную моду. Спали «супруги» на одной вагонке, готовили или приносили пищу из столовой и вместе ели. Безотносительно к этой категории, совместная еда считалась особой приметой в жизни зэков — она подчеркивала крепость дружбы и взаимопонимания.