Изменить стиль страницы

Я с благодарностью воспользовалась этим и другими советами Джеймса Олдриджа.

На одном из концертов в Лондоне за кулисы пришла Тамара Платоновна Карсавина (судьба подарила ей 93 года жизни). Знаменитая русская балерина доживала свой век в доме для престарелых. До 1929 года ее имя было тесно связано с прославленными «Русскими сезонами» С. Дягилева в Западной Европе, когда она танцевала в его труппе под названием «Русский балет», оставшись непревзойденной в «ориентальных» балетах М. Фокина. За плечами этой подвижной, сухощавой старушки были годы мучительных раздумий о Родине, о русском ргскусстве, балетном театре. Казалось бы, что ей, известной балерине, а затем вице-президенту Королевской академии танца в Лондоне, автору нескольких книг о хореографии, горевать о России?

— Я не могу, — с грустью говорила она мне, — не думать о Родине. Корни мои остались в Петербурге. На сцене Мариинского театра я получила признание, там прошли лучшие годы моей жизни. Все собиралась вернуться, все думала — успею еще приехать домой, но теперь уже поздно — время ушло, да и сил маловато. Сначала не чувствовала себя бездомной странницей, но с годами, на закате жизни, это ощущение возрастало день ото Дня.

Конечно, в истории русского балета имя Карсавиной осталось навсегда, но что я могла ей посоветовать? Вернуться на Родину помирать? Однако в судьбе нет случайностей: человек скорее создает, нежели встречает свою судьбу. Говорят, упорное благоразумие — вот судьба человека. Может быть, эти слова применимы к Карсавиной?

В Стратфорде, утопающем в зелени небольшом городке, я зашла в старенький домик под черепичной крышей, где родился Шекспир. Простота и минимум удобств: деревянная кровать, камин, кухня с чугунной и глиняной посудой. Под стеклом хранятся различные документы, посмертное собрание сочинений, изданное в 1623 году. На средства, собранные почитателями памяти великого драматурга, построен театр, в котором ежегодно с апреля по ноябрь ставятся шекспировские пьесы.

Следующим городом, где проходили наши гастроли, был изрезанный автострадами и бедный зеленью Глазго. В городском музее здесь немало отличных работ французских, английских и шотландских художников, среди которых центральное место занимают полотна Рембрандта. Уникален музей моделей торговых и военных судов, вряд ли где еще есть такой. Роскошные о ели и помпезные дома городской элиты соседствуют с черными от копоти трущобами рабочих кварталов.

В Ливерпуле на одном из концертов я получила — среди множества других — записку на русском языке: «Вы прекрасно высказываете в песне чувства. Спасибо Вам. Марфа Хадсон Дэвис». Имя и фамилия мне абсолютно ни о чем не говорили. Русский текст тоже — мало ли англичан знают наш язык?

Когда я просматривала в отеле ворох записок от зрителей, в номер заглянула переводчица и, увидев на столе короткое послание Дэвис, заметила:

— Марфа Федоровна в первом ряду сидела. Она так вам аплодировала, так аплодировала…

— Какая Марфа Федоровна?

— Да дочь Шаляпина. Она по мужу Дэвис.

— А как ее разыскать?

— Проще простого. Найти телефон в справочнике у портье.

На другой день звоню Марфе Федоровне, благодарю за ее теплые слова.

— Приезжайте, буду рада вас видеть, — без акцента отвечает она.

Жила Марфа Федоровна на окраине Ливерпуля недалеко от реки Мереей в большом двухэтажном доме. Стройная, высокая, с живыми, несмотря на возраст, молодыми глазами и открытой девичьей улыбкой, она гостеприимно открыла двери просторной гостиной, усадила меня в глубокое старинное кресло и потчевала всякими яствами с типично русским хлебосольством.

Я, конечно, интересовалась прежде всего личностью самого Шаляпина, его последними годами жизни на чужбине.

— Что вам сказать? Я помню отца от корней волос до кончиков пальцев русским человеком, беспредельно любившим Родину, бесконечно тосковавшим по ней. Он не уставал говорить: «Я не понимаю, почему я, русский артист, русский человек, должен жить и петь здесь, на чужой стороне? Ведь как бы тонок француз ни был, он до конца меня никогда не поймет. Только там, в России, была моя настоящая публика…» На старости лет ему страстно хотелось купить имение, такое, как в средней полосе России: чтобы речка была, в которой можно было удить ершей да окуньков, и лесок, чтобы белые грибы в нем росли, и большое поле с ромашками и васильками в колосьях хлебов… Долго ездили мы всей семьей по Франции, да и в Германии тоже искали, но не нашли ничего, чтобы соответствовало представлению отца о родной стороне. Незадолго до смерти, за какие-то считанные дни, ему часто снились московские улицы, друзья, русские дали, дом на берегу Волги около Плеса, корзины, полные грибов. «Ты знаешь, Маша, — говорил он маме, — сегодня я опять во сне ел соленые грузди и клюкву, пил чай из самовара с душистым-предушистым вареньем. Но вот какое было варенье — не запомнил». Врачи лишили его сладкого — отец страдал диабетом, — и, возможно, поэтому, испытывая потребность в сахаре, во сне «пил чай с вареньем». Он любил сладости, предпочитая икре шоколад.

В канун кончины, как это ни покажется странным, он больше всего тосковал о днях своего детства, полного нищеты и лишений. «Я был так беден, что вымаливал деньги на покупку гроба моей матери, — вспоминал отец. — Она была так ласкова ко мне и так нужна… Боже мой! Как все это далеко! Говорят, что давние воспоминания воскресают с особой яркостью с приближением смерти… Быть может, так оно и есть…» Кротость, смиренность были самыми характерными чертами последних дней отца. Несмотря на мучившие его боли, он находил в себе силы шутить, просил жену почаще быть рядом. «Что бы я делал без тебя, Маша?» Сколько нежности и ласки было в его голосе, сколько мягкости во взгляде внимательных серо-голубых глаз! Где-то дня за три до смерти он попробовал голос и выдал такую руладу, что все окружавшие его и знавшие, что дни сочтены, были поражены мощью и красотой звука.

В памяти остались и грандиозные похороны, которые устроил Париж отцу, и аромат надгробных венков и цветов, перемешанный со сладковатым запахом ладана, долго стоявший в опустевших комнатах нашего дома на тихой авеню Эйлау, что напротив Эйфелевой башни, и огромный стол, заваленный телеграммами и письмами со всего света. Не верилось, что не стало человека, всего за год до погребения выглядевшего здоровым, переполненным планами и надеждами.

В большой гостиной нижнего этажа отец частенько подолгу засиживался с друзьями за чашкой дымящегося свежезаваренного чая или за рюмкой старого «арманьяка», обсуждая разные вопросы. Помню, как интересно, в мельчайших подробностях, он рассказывал какому-то театральному деятелю о Ермаке, образ которого мечтал воплотить на оперной сцене. Да мало ли в его голове рождалось всевозможных идей и замыслов!

— Я знаю, — продолжала Марфа Федоровна, — что отца очень почитают в России. Скажите, как отмечалось столетие со дня его рождения? Действительно все газеты написали о нем? Это правда?

— Конечно, правда.

Я обстоятельно рассказала Марфе Федоровне о том, как эта памятная дата отмечалась в России. Упомянула и о современных оперных певцах.

— Из названных вами артистов мне более всего знаком Огнивцев. Я слышала его еще в Италии, а потом во Франции, в Лондоне. Похож на отца и многое у него перенял.

— У Шаляпина учились и учатся не только басы, — призналась я. — Для меня, как для певицы, Федор Иванович был и остается недосягаемым идеалом в пении, в подвижническом отношении к искусству. Записанные им народные песни навсегда останутся классическим образцом творческого и в то же время бережно-трепетного обращения с фольклором. Без шаляпинского наследия трудно представить развитие вокального, оперного искусства, театра.

— Все, что связано с именем отца, я переслала в Москву для музея Шаляпина. У меня остался лишь один его портрет, который очень любила мама и который всегда стоял на ее столе.