Сергей рассмеялся:

— Это, Феня, покамест секрет — кому и про что я пишу. Потом узнаете. Может быть, узнаете, — поправился он и заторопил хозяйку: — Принимай команду за своим столом, помогай матери. А то гости, видишь, заждались. Чего доброго, еще разбегутся…

— Ну этого с ними не случится, Сережа, — успокоила Феня, глянув почему-то на сидевших рядышком Тишку и Пишку, согласно и понимающе крякнувших под ее повеселевшим лукавым взглядом.

Ветлугин тоже оглядел Фениных гостей, отыскивая и не находя кого-то. Догадливый Максим Паклёников понял, кого именно, прокашлялся, но, так и не избавившись от хрипотцы, сказал:

— Не ищи, Серега, не найдешь, не узришь ты промеж нас дяди Коли, Николай Ермилыча… Нету его. Там он… — ткнул куда-то рукой, умолк.

— Вот как… — тяжко вырвалось у Сергея.

— Так-то, милый. И бабушка Орина убралась туда ж, вслед за своим Ермилычем, — сказал уж Апрель и предложил: — Может, перво-наперво помянем их, а потом уж и за гостей подымем лампадку. А? Хорошие были старики. Ну как вы?..

Апреля поддержали. Молча, не чокаясь, выпили за долгую память о дяде Коле, о верной его подруге, погрустили еще с минуту. Затем Авдей, взявший на себя обязанности виночерпия, налил каждому по полной. Сам же и провозгласил:

— За гостей наших! За Филиппа и Сергея!

Выпили. Мужики зашумели, а Федосья Леонтьевна отошла к матери, сидевшей в сторонке, державшей наготове уголок темного, в белую горошину платка, чтобы перехватить им сорвавшуюся ненароком слезу, обняла ее, а потом так и стояла рядом, легонько опершись на узкие и острые материны плечи и любуясь красавцем сыном, издали. Филипп говорил о чем-то с Авдеем, оба улыбались, и этому, пожалуй, больше всего радовалась Феня.

— Ну, как живете, мужички? — спрашивал между тем Сергей, оглядывая и своих односельчан, и новую Фенину избу с холодильником и стиральной машиной по углам и с портретом Семена Михайловича Буденного рядом с образами святых (портрет этот принес из своего дома Авдей и сам выбрал для него место).

— Живем — хлеб жуем, в чужой рот не заглядываем! — первым отозвался Апрель. — Вот только давненько что-то снижения цен не было…

Максим Паклёников метнул в его сторону осуждающий взгляд:

— А на облигации ты подписываешься? Нету? То-то же. Тогда и помалкивай насчет снижениев. — Укротив таким образом Апреля, поставив его на место, спросил — » Ты, Сережа, через Москву ехал аль как?

— Через Москву. Мимо нее, дядя Максим, не проедешь. Иные такого кругаля дают, чтобы только глянуть на нее, Москву.

— Это я понимаю, — солидно согласился Максим — и вкрадчиво: — Был на Красной-то площади, видал его?..

— Ленина?

— Ну, это само собой. Об этом нечего спрашивать, кто же уедет из Москвы, не повидавшись с дорогим, родным нашим Ильичом?! Я — в тридцатых годах это было — пять часов простоял в очереди, чтобы попасть в Мавзолей… Я тебя, Сережа, об другой могилке хотел спросить. Видал ли ты ее?

— Видал, дядя Максим.

За столом воцарилась тишина. Даже Пишка прекратил шпынять словами вновь покорившегося ему Тишку. Слушал напряженно, как и все.

— Ну и что же?.. — продолжал Паклёников. — Ухожена? Что на ней?

— Могилка как могилка. Ну бугорок. Плита мраморная. Все как положено, — ответил Сергей.

— Как положено… — повторил бессменный почтальон и добровольный финагент. — Допустим, — добавил раздумчиво, следуя какой-то очень важной, по-видимому, и давно тяготившей его мысли. Поколебавшись немного, покосившись на покорно внимавшего ему Апреля, как бы призывая его в свидетели, заговорил: — Восейка мы вот с Артем Платонычем газету одну читали. И наткнулись старой своей и глупой мозгой на такие, значит, слова: «великое десятилетие». Это как понимать, Сережа? Как же мы опосля этого окрестим те без малого тридцать шесть лет, какие прожили с Советской властью до этого, значит, великого? Что ж они, были так себе, тусклые, серенькие, те-то годы? Ни Октябрьской революции, какую на всей нашей земле-плапиде и друзья и недруги наши называют не иначе как Великой? Ни гражданской войны? Ни первых пятилеток, какие надели на нашу матушку Расею железную кольчугу? Ни коллективизации, какая перевернула вверх тормашками всю нашу селянскую жизнь и дала нам под зад такого пинка, что мы вперегонки с рабочим, значит, классом, севши на трактор да на автомобиль, двинулись к социализму? Ни Отечественной войны, стершей с земного лика этого сатану Гитлера, ни геройских подвигов миллионов наших сынов, в том числе и моих близнецов-танкистов Ваньки и Петьки, заживо сгоревших в своем «Красном завидовце», купленном нами, стариками да женщинами, на последние гроши?.. Ничего, может быть, не было?! — Старик задохнулся, закашлялся, побагровел весь от натуги. Никто его не перебивал, хотя Федосье Леонтьевне и хотелось это сделать: во-первых, потому, что Паклёников, начав говорить, не скоро остановится и утомит гостей до смерти; во-вторых же, и главным образом, потому, что боялась: своей речью старик может поставить в затруднительное положение Сергея, на лицо которого уже наплывала тень горечи. Но, видя, как все напряженно слушают, не отважилась остановить распалившегося старика. Однако, откашлявшись, он сам вдруг укоротил свою речь, заключив неожиданно спокойно: — С умом надоть все делать. Это ведь только неразумная мать с водою выплескивает и младенца. Мы так вот с кумом Артемом это дело понимаем, а вы, молодые, — Максим глянул и на Сергея, и на Филиппа, и на Павла, и на притулившуюся возле него Катю, — не знаем уж как, может, по-другому. Не знаем…

— Нет, дядя Максим, не одни вы с дядей Артемом так думаете.

— Хорошо, коли так, — сказал Максим, — а время, сынок, все расставит на свои места, как хорошая хозяйка в своем доме. Приезжал ты к нам в сорок сёмом году, сам видал, что тут было. Поруха полная. Думалось, сто годов потребуется, чтобы стать на ноги. А видишь, что вышло? Тогда тебя привезли к нам на быках, а нынче? Нынче — на легковушке! А быки сохранились разве что в ихней вот, — Максим кивнул в сторону хозяйки, — памяти. Нету давно уж ни Солдата Бесхвостого, ни Мычалки, ни Рыжего, ни Цветка, ни Веселого. А есть в колхозе восемь грузовых машин, два молоковоза, бензовоз, двадцать тракторов, семь комбайнов и десятки других разных машин: сеялок, культиваторов и прочая. Сам иной раз удивляешься: откель взялось все это?

Чтобы, верно, подзадорить старика, Сергей сказал:

— Ну вот, а ты еще возмущаешься: зачем последнее десятилетие пазвано в газете великим?

Максим взбунтовался:

— Умный навроде, ученый ты человек, Серега, а понять меня правильно не смог. Я не супротив того, чтобы и эти десять лет назывались великими. Они и в самом деле великие, как каждый прожитый нами год за всю историю Советской власти. Каждый из них по-сво-ему велик, каждый дается нам с бою…

— А тьг, дядя Максим, вижу, сделался настоящим политиком, — улыбнулся Сергей и предложил: — Давайте, товарищи, выпьем за здоровье дяди Максима!

Паклёников усмехнулся:

— Моему здоровью твой, Сережа, тост едва ли поможет. Иду — скриплю, как старая, рассохшаяся телега, в коленках, во всех суставах стреляет, как из ливорверта. И глаза, почесть, ни хренинушки не видят…

— Ну, насчет глаз… — Апрель зашевелил усами, — насчет глаз ты зря, кум… Они у тебя ищо зоркие. Увидал днями Марею Соловьеву, — мы с Максимом на бревнышке по стариковской привычке у его дома сидели, толкли словесную воду в ступе, а Марея мимо проходила… Увидал он ее да и говорит: «Эко добра-то у этой Соловьихи, что с заду, что с переду…» Вот те и слепой!

За здоровье Паклёникова все-таки выпили, посмеявшись, конечно, над его сомнительной слепотой. Поговорили для облегчения душ еще о том о сем, больше пустяшном и забавном. Кто-то первый спохватился, что пора бы уж оставить хозяйку одну с сыном, и подал соответствующий знак. Покинули избу Угрюмовой дружно, в сенях только замешкались, толклись, отяжелевшие, не находя двери. Пишка, воспользовавшись затором, этой пробкой, ухватив Тишку за парализованную руку, как за поводок, вернул его к столу, выпил с ним остаток водки и только потом уж удалился, подталкивая впереди себя малость упиравшегося Непряхина и внушая: