— Я прошу… мы требуем! — звенел Настин голос. — Требуем…

— Кто это «мы» и что они требуют от меня? — Глаза прокурора по-прежнему были холодны и насмешливы. — Вы хотите, чтобы я, не окончив следствия, отпустил хулигана подобру-поздорову, попрал законы, которые призван защищать? Этого вы хотите? — Веские эти слова, выговариваемые четко, с одушевлением, сделали лицо прокурора совершенно иным: спряталась, убралась куда-то насмешливость, в глазах появилась спокойная усталость, оттенок даже той горькой опечаленности, которая приходит к человеку под бременем служебных обязанностей, не всегда приятных для других, а потому и не понимаемых ими. Видя, что его посетительницы немного увяли, поубавили свою прыть, приписав эту резкую перемену в их поведении исключительно своей безусловной правоте, он готов был уже и пожалеть их — загрдорил мягче и проникновеннее: — Поверьте, дорогие мои, я не меньше вашего озабочен случившимся и сделаю все, что только в моих силах и возможностях, все, что находится в пределах моих прерогатив…

Феня и Настя, присмирев, слушали его внимательно, старались понять и вникнуть во все, что им говорилось, но лишь до той поры, пока с уст прокурора не спрыгнуло незнакомое, пугающее, какое-то вроде бы рычащее слово «прерогатив». Что только не увиделось им за этим словцом! И страшные рога, и преграда или ограда, за которую прокурор собирался упрятать их Павлика, и рогатина, которою — они видели это на картинках — охотники вспарывают брюхо медведю, и еще что-то в таком роде. Сидели как пришибленные и ждали лишь момента, когда прокурор закончит свою речь, нить которой давно уж была ими утрачена, и отпустит их. Они сидели и не знали, что в соседнем доме в кабинете первого секретаря райкома велась другая беседа, но все о нем же, об их несчастном Павлушке.

Туда лишь несколькими минутами позже вошел Виктор Лазаревич Присыпкин, прискакавший в район на выпрошенном у председателя Сером. Поначалу он намеревался тоже пойти к районному прокурору или старшему следователю, но по дороге решил, что лучше будет, если с таким делом явится прямо в райком партии, где, кстати, размещался, занимая нижний этаж, и райком комсомола. Такое решение Точка принял не потому, что не доверял органам юстиции. Но ему казалось, что людям, перед которыми лежал свод законов, где все расписано по статьям и параграфам, определено и предопределено, труднее будет разобраться в психологических тонкостях происшествия; Точке думалось — и в этом, он был, конечно, не прав, — что психология, проблемы морального порядка, дела интимные, житейские, тем более любовные — не дела следственных органов, что в них естественнее разбираться людям, занимающимся непосредственно воспитанием, то есть партийным и комсомольским работникам. Виктор Лазаревич к тому же ставил себя мысленно в положение прокурора и видел, что выходку молодого тракториста нельзя квалифицировать иначе, как злостное хулиганство (хорошо, что обошлось без жертв, но могли бы быть и жертвы!), нельзя, если ты не знаешь всей истории отношений его старшей сестры с Авдеем, например, и со всеми участниками события на протяжении не одного года, а нескольких лет. Чтобы узнать все это, прокурору потребовалось бы много времени, а дело-то для пего очень даже простое и ясное: игралась свадьба, явился хулиган и разогнал эту свадьбу, опозорив бракосочетающихся и нанеся материальный ущерб хозяйству, а по статье такой-то за такие-то дела полагается столько-то…

В обоих райкомах — партии и комсомола — тоже не сразу, не сейчас же поняли Точку, даже Федор Федорович Знобин накричал на него за то, что занимается черт знает чем, а не завершением уборки урожая и зяблевой вспашкой.

— Хулигана надо проучить, и только. А вас с Леонтием Сидоровичем давно бы следовало-на бюро…

— На бюро вы нас можете всегда вызвать и снять с нас стружку, — продолжал Точка. — Но только сперва выслушайте. Не хулиган он, этот Павлушка. Напротив, замечательный хлопец! Вы, Федор Федорович, наверное, забыли, как этот «хулиган» в 1942-м пыталоя убежать на фронт. Вы же сами рассказывали, как изловили его где-то в Песках и доставили матери. А сейчас там оскорбили его сестру, понимаете…

Знобину и всем, кто находился в его кабинете (первый секретарь райкома редко остается у себя в одиночестве, это уж известно), показалось, что дело, с которым припожаловал Точка, не. такое уж важное, чтобы им занялся райком, что есть дела посерьезнее, что не завершена еще уборка хлебов, а значит, и не исполнена «первая заповедь», план по хлебосдаче выполнен лишь наполовину, а вот-вот пойдут дожди, комбайны остановятся, дороги раскиснут, зерно окажется под угрозой гибели даже на токах; скот, те жиденькие остатки мелкого и крупного рогатого поголовья, не подготовлен к зимовке: заготовленных кормов хватит лишь до нового года, разваливающиеся постройки на скотных дворах залатаны, починены на живую нитку, да и то далеко не во всех хозяйствах; на трудодни колхозникам выдано лишь по сто граммов отходов в качестве аванса, и теперь люди ждут окончательного расчета, а его — в райкоме-то это отлично знали — и не будет вовсе, такого расчета, ибо надо рассчитаться сперва с государством, после чего колхозные сусеки будут совершенно пусты. Точка объявился в кабинете как раз после того, как Знобин повесил трубку телефона, до которого мог касаться лишь он один, трубка эта еще была горяча и влажна, поскольку державший ее человек принужден был в течение получаса выслушать в свой адрес слова, какие не прибавляют доброго настроения; если бы у Точки был досуг, если бы он не был слишком занят делом, с которым сюда пришел, он, верно, заметил бы на переносье секретаря, меж близко сдвинутых седеющих бровей, изморось, не успевшую подсохнуть, испариться: нелегко дались ему те полчаса, хотя к такого рода выволочкам со стороны областного начальства, казалось бы, он должен был давно привыкнуть. Но то, что он услышал, услышал впервые, и это обидело его. Ему было сказано, что, видно, устарел, пора, мол, на покой, на пенсию, что партии сейчас нужны работники помоложе, более решительные и динамичные, такие, которые меньше бы рассуждали, а больше делали, — очевидный намек на то, что Знобин указывал на невозможность района не только перевыполнить, что требовала область, государственный план по всем показателям, но и выполнить его. «Да, да, согласен. Вижу, что не гожусь. Устарел. Вызывайте на бюро обкома и решайте», — отвечал Федор Федорович, а трубка в его руке быстро нагревалась, увлажнялась, будто плавилась, а в груди накапливалось знакомое, сухое, удушливое, что вот-вот разрядится долгим кашлем, истязующим все его, по сути, давно уж изношенное тело. Приступ кашля на этот раз был особенно жестоким и длительным, и работникам райкома и районо пришлось ждать, когда их первый секретарь справится с недугом и возвратится к вопросу, ради которого он вызвал их всех, — к вопросу об учителях, которых не хватало во всех без исключения школах, и теперь нужно было что-то придумать, чтобы как-то выйти из положения.

В приемной Точку задержала было секретарша, но он сделал вид, что не заметил ее протестующего красноречивого жеста, и проскользнул в кабинет: Знобину пришлось вопрос об учителях ненамного отложить и выслушать Точку. Вот тогда-то Федор Федорович и попрекнул его, а заодно с ним заочно и Леонтия Сидоровича Угрюмова за то, что те занимаются «черт знает чем», а не тем, чем следовало бы заниматься в первую очередь. Тем не менее упрямый Виктор Лазаревич изложил всю историю со свойственной ему обстоятельностью и свой личный взгляд на нее, заметив под конец, что дело, с которым он пришел, тоже важное, ибо война кончена, и теперь хотим мы того или нет (это Точкины слова), но придется — и чем дальше, тем больше — заниматься отдельными людьми, устройством их судеб, по большей части расстроенных и порушенных. В заключение сказал:

— Я кончил, Федор Федорович. Вее. Точка.

— Скорее запятая, чем точка, — улыбнулся Знобин. — Что ж, товарищи, попробуем разобраться в этой закавыке. — Нажал кнопку. Вошедшей секретарше велел: — Марья Петровна, пригласите прокурора. Да побыстрее. — И, когда тот вошел в кабинет, попросил, обращаясь к Точке: — Повтори, Присыпкин, слово в слово все, что ты нам только что рассказал.