Изменить стиль страницы

Расцвет Карандаша пришелся и на конец тридцатых годов, и на годы войны, когда он работал во фронтовых бригадах. Но, пожалуй, обвально популярным был он в послевоенные годы.

Во время войны Карандаш, естественно, показывал сатирические клоунады и репризы антифашистского толка. Он нашел себе великолепного партнера в шотландском терьере Кляксе. За время работы у нашего лучшего клоуна сменилось несколько собак — и все звались Кляксами. Кстати, первого скотч-терьера подарил Михаилу Николаевичу писатель Илья Эренбург.

Карандаш был отнюдь не простым и не легким человеком, зачастую непредсказуемым. Директора цирков всегда с ним мучились. Упаси Бог упомянуть на афише его почетное звание. Он говорил: «Мы с Кляксой выйдем погулять по городу — и ничего больше не надо…» Угрозу уехать в случае ослушания выполнял непременно — не просто пугал. Уезжал, например, из Минска обратно в Москву на своей машине. А в годы наивысшей славы Карандаша на его представлениях пустующих мест не бывало. И директор цирка, узнав про гнев клоуна, вскакивал в служебную машину, летел со скоростью 120 км в час, догонял Михаила Николаевича где-нибудь уже в 300 км от Минска, уговаривал два часа, умоляя вернуться: он-де уже приказал снять в Минске ненавистные Карандашу рекламные щиты.

В пятьдесят восьмом году, по случаю пятидесятилетнего юбилея советского цирка, Карандашу, Кио и Валентину Филатову присвоили звания народных артистов республики. Они решили устроить банкет. И Карандаш выбрал для этого ресторан гостиницы «Украина». «Почему, Миша?» — удивился отец. «Там бронзы много, Эмиль Теодорович». (Отец говорил ему «Миша» и «ты», а он обращался к отцу только по имени-отчеству и на «вы».) Жили они по соседству на Большой Калужской (дома № 12 и № 16) — и после банкета отец (за рулем) подвез Михаила Николаевича к его подъезду. Карандаш вышел из машины и спросил своим голосочком: «Эмиль Теодорович, можно я вас поцелую?» — «За что?» — «За все».

Карандаш, на мой взгляд, был странный гений (или гений всегда странен для нас — людей обыкновенных?). Какой-то год я работал в Ленинграде, а он там несколько месяцев сидел в гостинице — писал книгу. Не мемуары. А трактат (или как это назвать?) об искусстве смешного. И давал нам всем его читать. Многие страницы казались мне (негению) бредом, но мелькала вдруг мысль, вызывавшая белую зависть к уму Михаила Николаевича.

Михаил Николаевич был человеком, погруженным в свой закрытый посторонним мир, неохотно идущим на контакты, трудно понимаемым партнерами, коллегами. Но всех не могло не примирить с великим клоуном дарованное ему Богом. А Бог даровал Карандашу и тонкий вкус. Уже будучи пожилым человеком, Михаил Николаевич приехал на гастроли во Францию, и его пригласили выступить в каком-то роскошном варьете типа «Лидо». Попросили исполнить сценку с Венерой. К тому времени он исполнял этот номер уже лет, наверное, тридцать. Казалось бы, без штампов, без повторения пройденного не обойтись… В этой сценке есть момент, когда клоун выкарабкивается из осколков разбитой Венеры — и у него застревает ботинок. Тогда он выдергивает ногу, обувка снимается, и он остается в дырявом носке. С торчащими голыми пальцами. В цирке это куда ни шло — публика настроена демократически и ценит буффонаду. А тут — варьете, люди в смокингах, во фраках, дамы в вечерних платьях. И Карандаш, исполняя номер, в последний момент, наверное, чисто интуитивно почувствовал, что показывать ногу в рваном носке салонной, вечерней публике вряд ли уместно. Он на секунду замешкался, но ботинок не снял.

Карандаш работал на арене очень долго. Он работал, когда ему было уже за семьдесят. Весь вечер он не мог быть на манеже — его окружали партнеры помоложе, а он выходил только на три-четыре репризы. Для клоуна старость — не лучшее время, как и для всех нас в цирке. Она часто вызывает жалость к себе, что с пребыванием на арене несовместимо. Но печать большого мастерства на работе Михаила Николаевича оставалась и в очень позднем возрасте.

Карандаш был вне всякой конкуренции почти до середины пятидесятых. Но это никак не мешает нам считать клоунами-классиками тех же времен Бермана и Вяткина.

С Константином Александровичем Берманом я работал ту неожиданную премьеру в Москве, когда заболел отец. Он был не просто замечательным партнером, но и наставником, старшим товарищем. Я очень волновался перед выходом, а Константин Александрович помог мне прийти в нужное состояние.

Мало того, что Берман был обаятелен, чрезвычайно смешон и эксцентричен, — он делал великолепные трюки в полете. Он их зачастую выполнял чище, чем солисты пародируемых Константином Александровичем номеров.

Борис Петрович Вяткин стал как бы неотъемлемой частью Ленинградского цирка, где тогда был худруком Георгий Семенович Венецианов, и вообще Ленинграда тех лет. У него, как и у Карандаша, в роли партнера выступала собака Манюня. Но у Карандаша — скотч-терьер, а у Вяткина — дворняга. Манюнь, как и Клякс, было несколько, но для зрителя на все времена — одна. Манюни, прекрасно им выдрессированные, существенно доподняли успех Вяткина, играя значительную роль в его репризах. Если Бермана заметно увлекали трюки, то у Вяткина отчетливее была выражена сатирическая линия: репризы пародийно-сатирического характера, высмеивающие бюрократов и разные непривлекательные стороны нашей жизни. Борис Петрович Вяткин тоже был одним из первых моих партнеров, которому я навсегда благодарен.

Ближе к середине пятидесятых «железный занавес» раздвинулся — и Московский цирк собрался на очень ответственные гастроли в Англию, Францию и Бельгию. Коверным должен был ехать Берман. Но Берман собирался ехать вместе с женой, а ее не захотели брать за границу. Если я ничего не путаю, Константин Александрович, как примерный муж, слишком уж возмущался несправедливостью принятого начальством решения… И в последний момент вместо него решили послать молодого выпускника циркового училища Олега Попова, который, в общем-то, коверным не был. Правда, пару реприз подготовил. А училище он заканчивал как жонглер-эквилибрист на свободной проволоке. С Поповым послали и более опытных клоунов — Мозыля и Савича. Но о них по возвращении из трехмесячной поездки никто и не вспоминал.

А Олег вернулся звездой с мировым именем.

Мир узнал совершенно нового клоуна, не похожего ни на кого на Западе.

В отличие от Карандаша и Мусина, Олег Попов ничего от чаплинского облика не взял. Это был прежде всего русский клоун, эдакий Иванушка с длинными белыми волосами. Кстати, волосы настоящие — в парике он стал работать позднее.

Анель Алексеевна Судакевич придумала ему великолепный костюм: бархатный пиджак, полосатые брюки — и кепку, о которой книгу впору написать… Мне очень нравился рекламный плакат Олега Попова — просто фрагмент его кепки в шашечку. Прохожие издалека принимали афишу за указатель стоянки такси…

Бельгийская королева, которой больше всех в программе понравился Олег, устроила в честь труппы Московского цирка прием в Королевском дворце. Советские артисты только-только начали выезжать за границу, были зажаты, не знали, как вести себя за таким столом. Когда в конце вечера подали блюдечки с лимонной водой, чтобы помыть руки после жирной пищи, Попов, не зная предназначения этих блюдечек, выпил из своего воду. Бельгийской королеве это показалось самой смешной шуткой; в ее жизни. И вот тут она и сказала: «Нет, это что-то умопомрачительное — это солнечный клоун». И слово-титул пристало к Олегу Константиновичу навсегда.

Уже в шестидесятые годы Марк Соломонович Местечкин сделал программу, где занял и Карандаша, и Олега Попова.

Конечно, стареющего Карандаша нервировал успех Попова. И отношения между ними испортились почти сразу. (Замечу, что в раздражении на Олега, за три месяца превратившегося из начинающего артиста в суперзвезду, Михаил Николаевич был совсем не одинок. И мой отец какое-то время считал «солнечного клоуна» выскочкой…) Однажды в тридцатиградусный январский мороз Карандаш приехал в Цирк на Цветном в легком плаще, распахнутом на груди. Все перепугались: «Михаил Николаевич, вы простудитесь». — «Ничего, здесь же тепло — солнечный клоун греет».