Изменить стиль страницы

А впрочем, может быть, и не так уж странно. Порою как раз крупные таланты, ведя в поэзии огонь в собственном, однажды избранном направлении, теряют то боковое зрение, без которого их взгляд на поэзию делается и неполным, и несправедливым.

Помню, как сам Твардовский, например, искренне и последовательно отрицал не масштабы дарования, а масштабы значения Маяковского в нашей поэзии, считая самоё структуру его поэтики чуждой русскому стихосложению.

* *

Случилось так, что после конца войны я почти год пробыл в долгих зарубежных командировках и московская послевоенная литературная жизнь началась для меня только с осени 1946 года. Еще во время войны Твардовского и меня ввели в Президиум Союза писателей. А вернувшись в Москву, я вдобавок стал одним из секретарей Союза.

Для меня послевоенная Москва начинается прямо с осени сорок шестого года, с постановлений ЦК, доклада Жданова о «Звезде» и «Ленинграде» и с заседаний, которые проходили под председательством Жданова в ЦК и на которых обсуждался в течение двух или трех — не помню уже сейчас — дней вопрос о том, каким же быть Союзу писателей, и как им руководить, и что нужно делать.

В этих заседаниях участвовали все, кто входил тогда в Президиум Союза писателей, в том числе и те писатели, которых, до выборов, кооптировали уже во время войны, где‑то в сорок четвертом — в начале сорок пятого года, когда Союзом стали руководить Тихонов и Поликарпов.

Поликарпов уже не был к тому времени в Союзе писателей, его сняли где‑то еще в сорок пятом или весной сорок шестого года, в те времена, когда я был за границей, — и я об этом только слышал из вторых уст.

По — моему, одним из непосредственных поводов, а может быть последним поводом, к снятию Поликарпова из Союза писателей было какое‑то заседание Президиума, на котором он высказывался в обычной своей прямолинейной и резкой манере, задел этим Твардовского, который, не пожелав мириться с таким тоном разговора, встал и, хлопнув дверью, ушел.

До этого у Поликарпова были конфликты с Вишневским как с редактором «Знамени» по поводу публикаций некоторых вещей, в частности, кажется, «Ленинградского дневника» Веры Инбер и «Спутников» Пановой. Но последней каплей было это — уход Твардовского с Президиума. И кажется, именно после этого Сталин произнес роковую для Поликарпова фразу о том, чтобы не подпускать его в дальнейшем к работе с интеллигенцией, — сказано это было еще грубее, — и потом, после этой фразы, до смерти Сталина, все попытки людей, уважавших Поликарпова, ценивших его, вернуть его к деятельности Союза писателей не приносили успеха. Я думаю даже, что наши предложения не докладывались Сталину, — такое у меня ощущение. А мы предлагали то сделать его директором Литературного института, то ввести в состав редакционных коллегий «Литературной газеты», «Нового мира». Все это каждый раз упиралось в стенку молчания — отказ!

А Поликарпова тянуло вернуться в Союз писателей и работать с писателями. По образованию педагог, он вообще любил литературу, людей литературы, литературные дела и очень тяжело переживал свой вынужденный уход с работы.

Так вот, в сентябре сорок шестого года, когда состоялись эти заседания у Жданова и когда на них присутствовали новые, кооптированные во время войны молодые члены Президиума, в том числе Твардовский и я, и был также Поликарпов, которого снять‑то сняли, но одновременно забыли освободить из Президиума Союза писателей, и он числился в Президиуме, хотя работал уже в Московском педагогическом институте. Когда было распоряжение созвать Президиум, то и его пригласили в связи с этим распоряжением.

Так вот, на этих заседаниях, очевидно неожиданно для Поликарпова, несколько писателей, и, мне помнится, в том числе Твардовский, сказали о нем в присутствии Жданова добрые слова и выразили желание, чтобы он принял участие в составе будущего руководства Союза писателей.

Не помню уже, о какой роли шла речь, но то или иное его участие предполагалось в этих писательских выступлениях. За таким желанием стояло справедливое ощущение личности Поликарпова — сильной, честной, принципиальной; угловатый, но очень чистый!

И мне думается, что вот именно тогда, когда он меньше всего ждал доброго слова со стороны писателей, когда, казалось бы, наоборот, кто‑то мог его задним числом лягнуть в связи с прошлыми столкновениями — когда он находился у кормила управления, вот эти добрые слова как‑то еще больше притянули его к писательским делам и заставили потом еще больше страдать от того, что его никак не допускали до этих дел, несмотря на желание писателей.

Видимо, ему были дороги и добрые слова Твардовского.

Потом отношения между этими двумя людьми оставались сложными, потому что Твардовский, работая в «Новом мире», неоднократно сталкивался с Поликарповым по целому ряду принципиальных литературных вопросов, и столкновения эти, в силу характеров обоих участвовавших в них людей, бывали и резкими, и тяжелыми. И однако, оба они, каждый по — своему, уважали друг друга и, пожалуй, даже любили. Каждому из них что‑то нравилось в другом.

Ну, я не говорю уже о том, что Поликарпов, любивший литературу, понимал все значение поэзии Твардовского, просто любил его стихи и готов был сделать для Твардовского, как для человека, все, что было в его силах, при этом сохраняя свои принципиальные позиции в спорах.

А Твардовский — это подтверждает ряд разговоров с ним, которые у меня были в разное время — и при жизни Поликарпова, и, в особенности, после его смерти, — уважал Поликарпова, говорил о его уходе из жизни с горечью, сожалением, что ему уже не доводится встречаться, сталкиваться с этим человеком. Когда Поликарпов умер, Твардовский пришел проводить его в последний путь, и выполнил этим не только формальный долг — формальным он, собственно, и не был, — а внутренний, нравственный долг. Причем, надо сказать, ему, Твардовскому, это давалось очень тяжело. Он огромным усилием воли преодолевал себя, чтобы пойти на чьи‑то похороны, участвовать в этих церемониях, провожать кого‑то в последний путь. Для него это было связано буквально с потрясением всей его личности. Он этого очень не любил и где‑то в глубине, мне кажется, страшился всего того, что было связано с уходом человека из жизни. Поэтому пойти на похороны для него всегда было поступком, решением нравственно важным. Когда он мог избежать этого — он избегал.

Говорю здесь об этом потому, что наши встречи с Твардовским с сорок шестого до сорок девятого года были связаны главным образом с моим и его участием в работе Союза писателей, и чаще всего — с заседаниями Президиума, посвященными очередным выдвижениям тех или иных книг на соискание Сталинских премий.

Об этом стоит хотя бы кратко вспомнить, потому что и присутствие Твардовского на этих обсуждениях, и его участие в них были фактом весьма существенным в литературной жизни того времени. О тех произведениях, которые он читал по собственной охоте или по щепетильно соблюдаемому им правилу никогда и ни о чем не судить понаслышке, у него бывало твердо сложившееся собственное мнение, которое, будь оно положительным или отрицательным, он обычно высказывал без обиняков. Он был в нашей среде одним из тех, кто, при характерном для того времени общем ослаблении художественных критериев и увеличении количества премий, соблюдал довольно суровый уровень публичных литературных оценок. У меня осталось впечатление, что он даже испытывал удовлетворение от сознания, что нетребовательные к себе литераторы боятся его суждений при оценке художественного достоинства многих весьма далеких от совершенства книг. На каком- нибудь заседании, где обсуждались и превозносились произведения заведомо слабые, и само присутствие Твардовского, и возможность его выступления заранее воспринимались с тревогой. Он любил в таких случаях наводить страх божий и не лез за словом в карман. И делал это, даже когда не так‑то просто было, не обращая внимания на разные привходящие обстоятельства, сохранить строгость собственных художественных критериев и напомнить о них публично.