– Но все это надо сделать поскорее, – прибавил гетман, – а о моем посредничестве…

– Я помню…

Ни слова никому, – сказал настоятель.

Гетман все еще не садился, но чтобы переменить тему разговора, он спросил:

– Ну, как поживает ваш отец Елисей? Что он жив? Здоров?

Вопрос этот был, по-видимому, неприятен настоятелю; он в замешательстве опустил голову и, помолчав, тихо сказал:

– На несчастье наше жив этот несчастный! Жив, хотя, говоря по совести, если бы Бог во славу свою взял его от нас, то это было бы лучше, чем продолжить его жизнь нам на горе.

Настоятель прервал свою речь, помолчал и докончил с грустью:

– Мы были вынуждены отвести ему отдельную келью, запретив выход из нее в костел и проповеди с кафедры.

– Что же, он провинился в чем-нибудь? – спросил Браницкий.

– Нет, это старец богобоязненный и примерной жизни, – ответил настоятель, – его можно бы было поставить в пример младшим, если бы не странные заблуждения, в которые он иногда впадает, и от которых одно спасенье – принудить его к молчанию.

Ксендз Целестин вздохнул.

– Может быть, вам это покажется странным во мне, – нерешительно начал гетман, – если я попрошу вас провести меня к бедному старику? Сочтите это просто грешным любопытством светского лица.

На лице настоятеля отразилась печаль и сильная растерянность.

– Я не хотел бы, – сказал он, – противиться желанию вашего превосходительства, но…

Такое любопытство, если не грешное, то во всяком случае не скромное. Это – забава, от которой слезы навертываются на глаза, потому что разум человеческий сходит с прямого пути.

– Но ведь он был в полном сознании в последний раз, когда я его видел? – возразил Браницкий.

– Лучше бы он уж не казался таким, чтобы не вводить никого в заблуждение, – заметил настоятель.

– Но один разговор с ним ведь не повредит мне! – настаивал гетман.

– Я совершенно этого не боюсь, – запротестовал доминиканец, – но, может быть, он произведет на вас неприятное впечатление, потому что старик находится в таком состоянии, когда люди не желают и не умеют ни к кому отнестись с почтением. Зачем же вашему превосходительству подвергаться этому?

Браницкий, уже не возражая ничего на эти доводы, пошел к дверям и сказал:

– Впустите меня на минуточку в его келью. Прошу вас об этом.

Отец Целестин, исчерпав все убеждения, последовал за гетманом, лицо его имело недовольное и озабоченное выражение.

Выйдя в коридор, он указал рукою дорогу к келье о. Елисея и молча проводил его до нее. Шепнул только, что хотел бы предупредить старика о посещении такого почетного гостя.

Пройдя еще несколько шагов, они остановились у порога кельи, и настоятель отворил дверь в нее; в глубине маленькой, полутемной кельи гетман различил старого, сгорбленного, совершенно лысого монаха, стоявшего на коленях перед распятием со сложенными руками и молившегося. У ног его лежал череп мертвеца.

Настоятель наклонился к нему и стал что-то шептать, но монах, казалось, не слушал его и не обращал на него внимания; прошло довольно много времени, прежде чем он, склонившись головой до самой земли, медленно поднялся, и гетман увидел перед собою совершенно дряхлого, высохшего, но не от лет, а от жизни монаха в сильно поношенной одежде, который, поглядывая на дверь, искал его взглядом.

Но в этом взгляде не было ни смирения, ни раболепства, которое выказывали по отношению к такому высокому сановнику все, не исключая и духовных лиц; вошедший был в глазах монаха не гетман, а грешник и ближний. Вся фигура этого старца, словно сошедшего с картины, была идеалом аскета, который, живя на свете, не принадлежит свету. Следы добровольного умерщвления тела и небесных восторгов рисовались на его лице, внушая уважение и тревогу, а взгляд его имел в себе такую твердость и силу духа, что ничто не могло ему противиться. Глубоко запавшие, но живые глаза, смотрели ясным взглядом, проникавшим до глубины души и, казалось, видевшим то, что было скрыто для всех. В линии крепко сжатых губ была горечь и большая доброта, вернее, большое сострадание к людям, и печаль, вызванная зрелищем их ошибок и неправедной жизни. На его лбу, покрытом так же, как и все лицо, мелкими морщинками, лежала печать задумчивости, окутывавшая его, как бы облаком.

Гетман, войдя в комнату, склонил голову перед отцом Елисеем, а настоятель, обеспокоенный предстоящим свиданием и как бы предчувствуя, каким оно будет, поклонился Браницкому и, знаком объяснив ему, что будет поджидать его неподалеку, вышел в коридор.

Отец Елисей долго смотрел на вошедшего, не говоря ни слова; он оглядел его с ног до головы, и еще яснее обозначилось на его лице выражение сострадания.

– Что же, отец, разве ты не узнал своего старого кающегося? – сказал гетман, приближаясь к нему.

Монах пожал плечами.

– Дитя мое, – сказал он, – если бы я сам забыл вас, настоятель напомнил бы мне; поэтому не бойтесь, что я совершил ошибку, не приветствуя вас, как надлежит. Но чего же вы хотите от меня?

Он горько усмехнулся.

– Я жду от вас утешения, отец мой, – сказал гетман.

– Утешения? От меня? – повторил отец Елисей. – Такого утешения, какое вам нужно, я вам дать не могу, а то, что я вам могу дать, не будет для вас утешением!!!

– Дитя мое! – прибавил он, как бы про себя. – Между вами, детьми света, и мною, ушедшим из него, нет ничего общего. Я не понимаю вас, вы –меня! Что мне до вас, и что вам до меня? Утешения, утешения! – говорил он. – А заслужили ли вы его?

Он взглянул на гетмана.

– Я был и остался верным сыном костела, – сказал гетман.

– Да, так это называется, – возразил Елисей. – Раз в год вы ходите к исповеди, а грешите ежечасно, основываете монастыри, строите костелы, но все это для людей, а не для славы Божией; раздаете милостыню, чтобы стоны бедных не прерывали вашего блаженного сна; целуете руки у ксендзов, чтобы они позволяли вам грешить и не осуждали. Ну, что же, может быть, вы и сыны костела, но сыны Бога…

Сомневаюсь…

Гетман сделал невольное движение протеста.

– Но ведь наш костел вместе со своим Главою есть представительство Бога на земле.

Монах улыбнулся.

– И большего от вас требовать не может, – сказал отец Елисей, – иначе вы бы все стали еретиками. Костел никого не принуждает и многое оставляет на разрешение совести, с которою вы входите в компромиссы.

Он вздохнул и помолчал.

– Чего вам нужно от меня? – уже другим тоном сказал он. – Говорите прямо.

Браницкий опустил глаза.

– Отец, – внезапно решаясь заговорил он, – вы умеете читать в людских душах; вы знаете, что я несчастлив; я пришел к вам за советом и утешением. Вы знаете, кто я; все мне завидуют, я достиг высшей власти, есть у меня все: и богатство, и уважение людей, и сила большая, какую только может дать свет…

А здесь (он ударил себя в грудь) – пустота и мука.

Отец Елисей слушал в задумчивости.

– Языка моего не поймете, совета моего не послушаете, жизни своей не будете в состоянии изменить, зачем же попусту бросать слова, которые не принесут никому пользы.

Счастье не там, где вы его искали; вы добились всего, чего желала душа; неужели же вы думаете, что, если теперь будете ударять себя в грудь, дадите денег на монастырь, построите еще костел, а жить будете по-прежнему, то Бог приготовит для вас какое-то особенное счастье и даст его вам, как своему избраннику? Вы думаете, мое дитя, что Бог особенно озабочен судьбой графа Браницкого? Нет – право греха и добродетели одинаково для тебя и для нищего! С тебя только больше спросится, потому что тебе больше дано. То, что тебе кажется твоей привилегией, явится для тебя бременем.

Гетман слушал, не прерывая ни одним словом.

– Отец мой! – сказал он, наконец.

– Не говори ничего, потому что я хорошо знаю, что ты можешь сказать в свою защиту. Вы – не дети Христа, потому что Христос к своим детям предъявляет строгие требования.

– Значит, вы осуждаете меня и не даете никакой надежды? – сказал гетман.