– Точно на зло ксендзы вышли встречать ваше превосходительство колокольным звоном и процессией! Как будто бы они, зная о вашем прибытии, не могли отложить своих обрядов! Хороща скоро станет совсем не интересною, если нас будут так принимать.
Браницкий сделал недовольную гримасу.
– Что же ты хочешь, полковник, – возразил он, – везде люди умирают, невозможно же для меня задерживать похороны.
– Нет, извините пожалуйста, – настаивал Венгерский, – главное внимание должно быть обращено на высокопоставленных людей. При первом же свидании с ксендзом я ему это скажу.
Гетман, усевшийся на лавке в садовой беседке и выглядевший задумчивым и рассеянным, вместо того, чтобы похвалить усердие полковника, сказал только:
– Оставь меня, пожалуйста, в покое.
Тогда полковник перевел разговор на скандальную историю Франи Черкасской, камер-юнгферы гетманши, которая согласилась бежать с богатым паном, но и это не развеселило пасмурного магната, который выслушал всю историю с презрительным и равнодушным видом; должно быть эту Франю он знал лучше, чем Венгерский.
В этот день его трудно было развлечь; он отказался от ужина, поел только немного земляники и так просидел молча до прихода доктора Клемента, который только что вернулся с похорон. Увидев его, гетман встал с места и, сделав ему знак, медленно двинулся в глубину сада. Полковник остался на крыльце. Отойдя на некоторое расстояние от дома, Браницкий обратился к доктору:
– Возвращаешься с похорон? – спросил он.
– А вы, ваше превосходительство, совершенно напрасно очутились там сегодня, – с упреком сказал доктор. – Жизнь дает нам и без того достаточно печальных впечатлений, чтобы мы еще сами искали их.
Гетман, не отвечая на эти слова, снова задал вопрос:
– Ну, что же там?
Вопрос этот был бы непонятен для другого, но Клемент понял сразу. – Великая сила духа у этих людей, – сказал он, – жена не проронила ни одной слезы, сын собственными руками уложил его в гроб и осыпал цветами, а потом подвел мать к гробу.
– Что же они думают делать? Мне их сердечно жаль…
– С этой силой духа они, без сомнения, сумеют примириться с судьбой. Юноша любит мать и готов для нее на все…
– И что же, – сказал гетман ироническим тоном, – он намерен работать на этом жалком клочке земли и вложить в него все будущее?
– Я думаю, что нет, – отвечал Клемент, – мать не согласится на это. Разговор оборвался. Гетман, стоя над прудом, загляделся на воду.
– Прошу тебя, дорогой Клемент, придумай средство, как бы помочь им, не открывая источника помощи. Если неудобно выступить тебе, то найди кого-нибудь, кому ты мог бы доверить это дело.
У егермейстера было много приятелей, потому что это был человек добрый и с большим характером. Ко дню св. Яна здесь соберется множество народа – выбери кого-нибудь, кому ты мог бы доверить это дело.
– Эта роль подошла бы лучше всего старому Кежгайле, – сказал доктор. – С этим сумасшедшим гордецом нельзя иметь никакого дела, – прервал гетман, – ты должен выбрать кого-нибудь другого.
– Брат покойного тоже мало принесет пользы, – сказал Клемент.
Гетман пренебрежительно махнул рукой.
Вдали показался полковник Венгерский с каким-то другим мужчиной в мундире; гетман, увидев их, вздохнул и, обращаясь к доктору, ворчливо пробормотал:
– И здесь не дают мне покоя. Несносные приставалы!
Но, окончив эту фразу, гетман, привыкший к своей роли высокого сановника, придал своему красивому лицу спокойное выражение, гордо выпрямил стан и с улыбкой ожидал приближения гостя, которого он назвал приставалой, готовясь встретить его как можно любезнее.
В этот вечер в Борках была та же зловещая тишина, которая царила в усадьбе со времени болезни егермейстера. На короткое время она была прервана молитвами ксендзов и рыданиями слуг; но теперь она вернулась снова, еще более страшная, потому что за ней уже не было ни одной искры надежды…
Клемент не преувеличил ничего, рассказывая гетману о силе духа, проявленном вдовой.
Горе привело ее в состояние оцепенения, но глаза ее не проронили слез.
Вернувшись с сыном из Хорощи, она села рядом с ним на крыльцо, где так часто раньше сиживала вместе с мужем, думая и разговаривая о Теодоре; держа в холодных руках руку сына и всматриваясь во мрак наступающей ночи, она молчала.
На небе показались звезды; но мрак стал еще гуще; у Беаты не было сил, чтобы подняться и войти в пустой дом. Несколько раз сын напоминал ей, что холод и роса могут быть вредны для нее; но она, не отвечая, только отрицательно качала головой.
Казалось, в этом долгом молчании она приводила в ясность мысли, которые хотела поверить сыну.
Слуги ждали, обеспокоенные тем, что господа еще не ложатся спать, и не решались идти раньше них.
Старая ключница несколько раз подходила к пани и напоминала ей, что уже поздно, и пора уходить с крыльца в дом. Но вдове, вероятно, было легче дышать на открытом воздухе.
Около полуночи она глубоко вздохнула, пошевелилась и, снова схватив руку сына, которую она в забывчивости выпустила из своих холодных рук, обратилась к Теодору:
– Тот, кто один на свете любил нас обоих, ради этой любви ушел в могилу! Да! Этот лучший, благороднейший из людей, замучил себя работой для нас. Только я одна знала, сколько в нем было самопожертвования и тихого героизма! Даже ты не можешь оценить его так, как я.
– Ах, дорогая матушка, ведь и я любил его не меньше, чем ты! – воскликнул Теодор.
– Но ты не мог знать его так, как я, – прервала мать, – ты не мог знать этого мученика и святого человека. Теперь моя очередь принять на себя завещанное им и работать…
– Прошу извинения, матушка, – сказал юноша, целуя руку матери, –очередь не за тобой, а за мной. Вы оба несли тяжесть, которой я даже не чувствовал и даже не понимал, что она лежит на ваших плечах.
– Слушай меня и не прерывай, – повелительно сказала мать… – От бремени никто не избавлен, нам надо только справедливо поделиться между собой. У тебя тоже будут свои заботы… Я – твоя мать и опекунша, и я должна подумать о твоей судьбе…
Ты говорил мне о ксендзе Конарском и о князе канцлере; не следует отказываться от предложения; ты должен скоро вернуться в Варшаву, завязать знакомства, и все силы употребить на то, чтобы подняться как можно выше.
– У меня нет честолюбия, – возразил Теодор.
– Ты должен иметь его, если не для себя, то для меня, – живо подхватила мать. – Моя семья отшатнулась от меня, отец от меня отрекся (тут рыдания прервали ее речь); и я хочу, чтобы ты собственными силами поднялся так высоко, чтоб и меня поднять вместе с собой…
Я вымолю у Бога успех; у тебя есть способности, тебе нужна только воля, какую я хотела бы вдохнуть в тебя. Ты будешь работать не для себя, а для меня – и выведешь меня из этой бездны отвержения.
Она встала и закончила тоном все возрастающего воодушевления.
– Это была воля покойного, а также и моя, и теперь это должно быть твоим предназначением…
– Ах, дорогая моя матушка, – ломая руки, отвечал юноша, – ты возлагаешь на мои плечи тяжелое бремя, хотя и не то, которое я себе сам выбрал. Но там я знал, что справлюсь, а здесь – я не в силах один снести его…
Где же силы? Где оружие? Рядом с людьми, которые вырастают в силе и влиянии, я чувствую себя маленьким и слабым. То, чего ты от меня желаешь, требует не только талантов, но и силы духа и железной воли, которой у меня мало.
– Любовь ко мне даст тебе ее, – воскликнула мать.
Теодор почти в испуге склонил голову.
– Это выше моих сил, матушка, – отвечал он. – В продолжение всех этих лет, которые я провел в Варшаве, я, хотя и находился в стенах монастыря, куда меня приняли неизвестно по чьей милости…
– Милости? – прервала мать. – Да это вовсе не была милость; видели твои способности и оценили их!
– Во время моего пребывания в нем, – продолжал Теодор, – хотя я и был вдали от света, который является ареной для честолюбивых, я все же немало разных вещей наслушался о нем, а иной раз передо мной вдруг поднимался уголок занавеси, закрывавшей сцену; я уже знаю о нем кое-что, знаю, какими способами и усилиями люди добиваются власти и значения… Теми путями, которыми взбираются в гору, ты сама не позволила бы идти своему сыну. Величие это покупается дорогой ценой…