Скажу заодно и о том, как сам я понимаю свой долг перед Горбачевым. Мои отношения с ним никогда не носили характера личной преданности. Я всегда говорил ему то, что думаю, в том числе достаточно неприятные для него вещи. Если он не признавал критические замечания серьезными, то просто отмахивался. Если они его хоть отчасти задевали своей правотой, принимал к сведению. На замечания, казавшиеся ему несправедливыми, обижался, но никогда не держал зла и тем более не пытался чем-то отплатить, хотя имел для этого уж какие возможности. Сильно сомневаюсь, чтобы многие лидеры согласились держать при себе зловредных помощников, то и дело режущих правду-матку им в глаза. А так, смею заверить, держались все входившие в "мозговой центр" Горбачева. Разве что за исключением Болдина - ни разу не слышал с его стороны каких-либо критических нотаций шефу, при том что в конце концов он выразил свое неодобрение, примкнув к заговорщикам.

Но хотя ни сам Михаил Сергеевич не требовал от своего окружения личной преданности, ни окружение, за редкими исключениями, не теряло достоинства и не позволяло собой понукать, за все годы после переселения из Кремля в Фонд на Ленинградском проспекте у меня ни разу не мелькнула мысль о возможности покинуть своего последнего шефа. Может быть, здесь говорило то понятие чести, какое не позволяет офицеру изменить флагу и бросить своего начальника раненым на поле боя. Именно эта метафора отражает положение Горбачева после отставки. Практически он оказался в роли человека, преданного остракизму. Правда, не набрались нахальства лишить его свободы передвижения. Но и здесь чинили препятствия как могли, затягивая с оформлением поездок, несколько раз поставив под угрозу выезд искусственной задержкой с оформлением паспортов ему самому или сопровождающим лицам. А "дома" навалились со всех сторон: левые обвиняли в предательстве, правые - в трусости. Не проходило дня, чтобы какая-нибудь газетенка не прошлась ехидно по его адресу. По телевидению то и дело демонстрировали эпизод из работы Первого съезда народных депутатов СССР, когда Горбачев, поднявшись с председательского места, урезонивает Сахарова, прося его покинуть трибуну. Так пытались изобразить махровым ретроградом человека, который вернул академика из "горьковского заточения" и дал ему возможность возглавить легальную оппозицию собственной власти.

Соответственным было отношение к Фонду. У Ельцина и его окружения был какой-то панический страх перед тем, что наше учреждение может стать если не оппозиционной партией, то своего рода якобинским клубом, под крышей которого будут собираться все недовольные. Компартию в тот момент загнали в полуподполье. Других сил, не согласных с режимом, еще не сложилось, старательно гасились вероятные очаги их возникновения. Странное и страшное было это время. Вынырнувшие из небытия, не отличавшиеся особыми дарованиями эмэнэсы, оказались в положении хозяев богатейшей страны мира и кинулись жадно расхватывать собственность и власть. Наряду с исполнением установки "давить Горбачева" политически, как можно и как нельзя, они алчно присматривались и к зданию, которое Ельцин, расщедрившись по случаю вступления на престол, закрепил своим указом за Фондом Горбачева.

Первые "пасы", впрочем, делались еще в мою бытность президентом Фонда. Где-то в октябре или ноябре 91-го года, когда ельцинисты уже входили во владение Москвой, назначенный благодаря покровительству Попова префектом Центрального округа Музыкантский явился ко мне с предложением отдать его управе одно из зданий Фонда и поделиться остальными.

- А почему мы должны с вами делиться? - поинтересовался я.

- Потому что, - ответил он без смущения, - у вас раньше или позже отберут все здания.

- На каком основании?

- Очень просто. В районе не хватает школ. Мы приведем сюда матерей будущих учеников, покажем эти великолепные помещения, и они устроят такую бучу, что вы сами поторопитесь унести отсюда ноги.

Не ручаюсь за точность выражений, я их не записывал, но запомнилось, что разговор был очень жесткий. Получив от ворот поворот, этот доблестный представитель демократического племени, кстати, досидевший до сего времени в кресле префекта, не оставил попыток выгнать Горбачева и его Фонд на улицу. Конечно, не он один. Очевидно, эта задача в числе других "реформ" была сформулирована в администрации российского президента и начала методически осуществляться. Похоже, буквально на другой день после подписания упомянутого указа Борис Николаевич проснулся недовольный собой (с какой стати было дарить Михаилу Сергеевичу архитектурный шедевр!) и загорелся мыслью, как отобрать свой дар назад. А может быть, к нему явились соратники и попеняли на неоправданную щедрость. Когда-нибудь узнаем детали. Все тайное становится явным.

Поначалу "горбачевская" твердыня была подвергнута систематической осаде. Фонд не успел еще зарегистрировать свой новый устав, как его стали терзать всевозможными проверками в поисках так называемых денег партии. Никаких сокровищ не нашли, но почти все, что "по наследству" перешло от Института общественных наук Фонду, конфисковали, вынудив Горбачева провести первое крупное сокращение штатов. Однако у нас оставалась еще гостиница, доход от которой, хотя и не слишком большой, позволял как-то существовать. В полном соответствии с классическими правилами осады, предписывающими морить осажденных жаждой и голодом, было решено лишить нас этого источника доходов. У Фонда отобрали гостиницу, а затем, решив, что гарнизон достаточно ослаблен, пошли на штурм.

8 октября 1992 года, отправившись, как всегда, утром на работу, я был удивлен тем, что уже в туннеле на выходе из станции метро "Аэропорт" скопилось необычное количество людей, причем не разрозненных, а явно организованных. Они переговаривались между собой, возбужденно жестикулируя, явно готовились к каким-то действиям. Перед самим зданием Фонда также собралась толпа в несколько сот человек. Дом был оцеплен. Стоявшие у дверей милиционеры не пропускали никого внутрь. Потолкавшись несколько минут, я увидел в сторонке наших машинисток. Напуганные происходящим, они рассказали, что, придя на работу, застали "пикет", а милиция, видимо извещенная заранее, взяла здание под охрану. К нам подошел Георгий Остроумов, и уже с его слов я узнал, что организованную часть пикетчиков составляют рабочие какого-то ленинградского завода, прибывшие в Москву утренним поездом; к ним присоединились местные зеваки и бомжи, каких всегда в достатке вокруг станций метро. Среди демонстрантов было несколько женщин, переминавшихся с ноги на ногу, явно не ведающих, что делать дальше. Мужики, изрядно подогретые, галдели, время от времени выкрикивая невнятные лозунги и грозя расправиться с врагами трудового народа.

Остроумов сообщил, что Горбачев "в курсе", поставлены в известность по телефону и вице-президенты - Яковлев и Ревенко. Оба не изъявили готовности броситься на выручку, пообещав "выяснить, в чем дело". Нам с Остроумовым пришлось, что называется, ложиться на амбразуру. Пораспросив пикетчиков, нашли вожака - им оказался высокий, худощавый парень лет двадцати пяти с открытым симпатичным русским лицом. Я обратился к нему с вопросом, чего они добиваются, подняв эту шумиху. В ответ услышал нечто вроде "прижать вашу кодлу к ногтю". Столпившиеся вокруг нас демонстранты поддержали его одобрительными возгласами, раздались угрозы "намять бока этим сволочам". Почувствовав, что без драматических жестов не обойтись, я сказал:

- А ну-ка перестаньте орать и не пугайте, не на тех напали! Вас, ребята, еще на свете не было, когда я воевал с фашистами, и я вам не какой-то лавочник, к которому вы пришли качать права, а член-корреспондент Российской академии наук. Будете буянить, вызовем милицию.

- Милиция с нами! - выкрикнул кто-то.

- Не думаю. Разберутся, что к чему, вас же и призовут к ответу за нарушение общественного порядка, - сказал я, не слишком веря в тот момент в такую благостную перспективу. Но твердый тон подействовал, встретив отпор, революционный пыл поугас, толпа начала редеть.