В городе сиял резкий свет, кругом утешительно пела громкая музыка. Его холодило незнакомое чувство свободы, согревала уверенность в помощи Краббе, который поможет сбежать, охотно (мужчина богатый) простится с залогом, безотказно раздобудет автомобили, грузовики, выяснит железнодорожное расписание, изобретет маскировку. Дело известное, описано в исторических книжках. А если Краббе промедлит с помощью, всегда есть шантаж. Понравится Краббе, если о его педерастии сообщат в Куала-Лумпур? Не понравится, правда? Хотя, в сущности, Краббе отнесся к Сеиду Хасану по-дружески, всегда рад помочь, зная, что для исполнения этого долга проехал восемь тысяч миль.
Свернув на шоссе, где стояли учительские дома, Сеид Хасан с удивлением встретил Роберта Лоо: в любом случае удивился, встретив его в такой час. Ему надо сидеть в папином заведении, наслаждаться богатой музыкой автомата, проставлять на товарах цены. В конце шоссе за углом стоял дом Краббе. Роберт Лоо несомненно был там. Каум наби Лот: племя пророка Лота. Сеид Хасан смаковал эту фразу губами, думая о Содоме, его разрушении, о соляной жене пророка.
— Привет, — сказал он. — Ты, да?
— Да, я.
— Где был? Китаец помедлил.
— Ходил к мистеру Краббе. А его нет. Поэтому иду домой.
Сеид Хасан презрительно улыбнулся.
— Я, — похвастался он, — из дома ушел. — Роберт Лоо с интересом взглянул на него. Юноши, коричневый и желтый, стояли лицом друг к другу на перекрестке под мутным уличным фонарем. — Стало быть, Краббе нету, — молвил Сеид Хасан. — Посмотрим, посмотрим.
— Почему ты из дома ушел? — спросил Роберт Лоо.
— Отец хотел меня ударить. Только меня никто не ударит, никто, даже отец.
— Странно, — сказал Роберт Лоо. — Со мной то же самое было.
— Твой папа пытался ударить тебя?
— Он ударил меня. Перед покупателями. И я ушел. Понимаешь, моя музыка, я должен дальше писать свою музыку, — сказал Роберт Лоо с неожиданной страстью, и Сеид Хасан опять улыбнулся.
— Да ведь ты из дома не ушел. Вы, китайцы, боитесь уходить из дома, боитесь своих отцов.
— Я из дома ушел, — объяснил Роберт Лоо, — но опять возвращаюсь. Может быть, только на ночь. Ну, на две. Понимаешь, мне надо подумать, многое надо обдумать.
— А он тебя снова побьет. Будет бить, пока не завопишь, до посинения, до смерти, — с удовлетворением высказался Сеид Хасан. — А меня никто не побьет.
— Вой там, — сказал Роберт Лоо, — лавчонка. Есть кофе, апельсиновый сок. Может, лучше туда пойдем, поговорим.
— Поговорим, — передразнил Сеид Хасан. — Разговоров всегда мало. Мой отец только и делает, что говорит, говорит, говорит. Да, — решил он, — выпьем кофе. Если заплатишь.
— Заплачу.
Сеид Хасан как-то устыдился своей резкости, грубости, хвастовства.
— Я просто хотел сказать, — сказал он, — у меня денег нету. Только это и хотел сказать.
— Хорошо. У меня есть два доллара.
— Очень любезно с твоей стороны, — с чопорной куртуазностью сказал Сеид Хасан. — Спасибо.
— Пожалуйста.
Они почти склонились друг к другу над ветхой стойкой, освещенной керосиновой лампой; над ее битыми чашками председательствовал тощий тамил.
— Трудно такое сказать по-малайски, — признал Роберт Лоо. — По-китайски тоже. — Причмокнул над дымившейся кофейной чашкой. — Что-то британцы с собой принесли. Вместе со своим языком. — Бровь его под керосиновой лампой изобразила вопрос. — Любовь, — вымолвил он. — Знаешь такое слово? Любовь, любовь. Ай лав ю. Мы говорим на языке мандаринов «во ай ни». Только это не одно и то же.
— Знаю, — сказал Сеид Хасан. — Ай лав ю. Так в кино говорят. Потом целуются. — Он воспользовался английским словом; малайское «чьюм» означало, что в лицо возлюбленной тычутся носом, это не одно и то же, несмотря на словари.
— Я влюблен, — по-английски сказал Роберт Лоо, выкрикнул, должен был кому-то сказать. — Понимаешь, поэтому должен вернуться домой. Я влюблен. Все… — И умолк, выбирая в уме между малайским и английским: в руки пало английское слово. — …ощущается по-другому. Если отец меня снова ударит, даже это будет ощущаться иначе. У кофе сейчас другой вкус, чем у любого кофе, который я пробовал раньше.
— Кофе не очень хороший, — заметил Сеид Хасан.
— Да я не про то, — сказал Роберт Лоо. — Мир другой. Трудно объяснить…
— Влюблен, — повторил Сеид Хасан. — В кого влюблен?
— Не могу сказать, — вспыхнул Роберт Лоо. — Секрет.
— И…
— Да, да. Никогда не знал, что так будет. Все другое. Я себя чувствую старше…
Он себя старше чувствовал. Сеид Хасан позавидовал. У него еще не было подобного опыта; обидно, что все это очень типично: китайцы опережают малайцев даже в таком конкретном деле. Но в процессе формулировки обиженных слов вспомнил своего отца. Раса, раса, раса — тема отцовских застольных бесед. Тамилы ему то-то сделали, сикхи то-то сделали, китайцы — неверные любители свинины; что касается англичан…
— Она китаянка? — полюбопытствовал он.
— Нет, — сказал Роберт Лоо. Сказал почти со страхом, ошеломленный своей доверительностью, которой не должен был себе позволять. — Нет. Она… — И все-таки хотел, чтобы Сеид Хасан узнал, позавидовал. Только имя возлюбленной не должно вырваться в воздух, загрязненный, испорченный, рабский, в отличие от нее. «Не подставляй свое тело луне, дорогая, страшись, чтобы даже серебряные ее лучи не загрязнили его». Это откуда, где он это слышал? В каком-нибудь старом китайском стихе? Нет, наверно, пришло ниоткуда, подобно его симфоническим темам. — Она не китаянка, — сказал он, наконец. — И не малайка. Она… — Потом сообразил, что в действительности не знает, что она такое: внешний мир так мало для него значил, великие абстракции этого мира никогда полностью не регистрировались. Стараясь поместить ее в правильную графу какой-то бюрократической анкеты, вспоминал смутно только тепло, гладкость, разнообразные ароматы, — вторичные признаки, никогда не имевшие силы, — одновременно смакуя сильный привкус кофе, стараясь завершить фразу, которую силился высказать, колотя по коленям, как по огромным резиновым наковальням.
— Не важно, — сказал Сеид Хасан. — Мне и знать-то на самом деле не хочется. — Потом, с незнакомым для себя стремленьем, признался: — Я на самом деле против тамилов ничего не имею. Я хочу сказать, все это не потому, что он тамил. Мой отец дурак. Не понял, что лишился работы из-за того, что один его друг захотел свою дочь поставить на его место. Один друг, который нынче вечером был у нас дома. Чи Юсуф. По крайней мере, я так думаю. Многое узнаёшь, болтаясь по городу. Больше, чем в школе.
— О, — сказал Роберт Лоо, — говорят, если бы ты не сделал того самого… Я хочу сказать, малайцы не пришли бы в наше заведение и не стали бы воровать. А тогда мой отец не ударил бы меня за то, что я этого не увидел. А тогда… — А тогда, разумеется, он провел бы вечер, как всегда, углубившись в мысли о музыке, которую хотел написать, раздражаясь от взрывов музыкального автомата. Похоже, сегодня он не в состоянии закончить даже одну фразу. Странно, теперь, в тишине, вспоминавшиеся звуки музыкального автомата не казались такими ужасными. Простой чувственный эффект трубы, саксофона, что б они ни играли, был эхом, пусть даже слабым эхом, того самого возбуждения и отчаяния. Ему хотелось чувствовать вкус, обонять, слышать: чувства устрашающе оживились.
— Надо бы нам пойти в какой-нибудь дансинг, — сказал он. — Надо пойти, выпить пива, послушать музыку, посмотреть на танцующих женщин. В конце концов, мы мужчины.
— Сейчас нет нигде ничего, — сказал Сеид Хасан. — Можно, конечно, пойти к вам в заведение. Власти парк закрыли. Больше нельзя ходить в парк.
— И денег у нас не много.
— У меня совсем нету денег.
— Наверно, лучше домой пойду, — сказал Роберт Лоо. — На самом деле отца не боюсь. Больше не боюсь.
— Отцы, — сказал Сеид Хасан. — Они на самом деле не так много знают. Глупые, как дети. Невежественные. С ними надо просто смириться.
— Тоже домой пойдешь?