Изменить стиль страницы

Поев, я долила еще кофе и прямо с чашкой отправилась в гостиную. Утреннее солнце нарисовало на дощатом полу желтые прямоугольники. Я посмотрела на фьорд. Погода была по-прежнему прекрасной.

Я пошла в спальню, где работал Йенс. Опершись о косяк, я пила кофе и разглядывала его сзади, а он продолжал писать. Теперь на нем была клетчатая рубашка. Он опустил штору, чтобы яркое солнце не забивало свет экрана. Желтоватое вощеное полотно шторы, сквозь которое слабо просвечивало солнце, напомнило мне о скорбных неделях Майиного отсутствия. Я посмотрела на монитор, но со своего места не смогла разобрать ни слова.

— Какой ты трудолюбивый, — сказала я.

— Да. Но сейчас я, пожалуй, прервусь.

Йенс выключил компьютер и повернулся ко мне. Он снял очки, потер глаза и снова надел очки.

— Мне надо размяться. Не хочешь пройтись?

— Думаю, мне пора ехать домой, — ответила я.

— Неужели у тебя настолько срочные дела? Такая отличная погода. Как раз то, что надо для долгой, приятной прогулки.

Я заколебалась и посмотрела на него поверх края чашки. Мне вновь захотелось подойти и сдуть с его волос матовую пыль.

— Я бы хотел тебе за это время кое-что рассказать, — добавил он.

— О'кей.

На улице было хорошо, почти тепло. Мы шли в шерстяных свитерах, но без курток. Довольно скоро мы свернули с большой дороги на узкую тропинку. Между коричнево-розовыми кочками с увядшим вереском пауки сплели тысячи таких плотных сеточек, что казалось, будто ночью с неба спустилась одна огромная сеть, окутавшая всю местность. Всюду от легкого ветерка трепетали покрытые росой нити.

— Я все думаю о той твоей мечте, — сказал он, — чтобы оказалось, будто Оке и Карин отдали тебя в другую семью. Ты что, тут о чем-нибудь подобном слышала?

— Нет, — усмехнувшись, ответила я. — Не понимаю, почему ты так за это уцепился. Обычная фантазия подростка. Это не противоречит нормальному развитию. Ты что, не в курсе?

— Я расскажу, почему я спрашиваю. Примерно через год после папиной смерти со мной связалась Мона, его бывшая подруга. Она сказала, что у нее осталась рукопись, рассказ Оке о собственной жизни. Мона не знала, что с ней делать, и спросила, не нужна ли она мне. Я попросил ее переслать рукопись и получил по почте целый ящик бумаг. Оке явно намеревался вновь вернуться к творчеству. В ящике были наброски и разные записи, но очень отрывочные. Все это было совершенно непохоже на то, что он писал раньше. Гораздо более личное, как бы для внутреннего пользования. Стиль тоже совсем другой. Робкий и неуверенный. Мне очень любопытно, что бы из этого получилось, если бы он так не пил.

— Он что, писал роман? — поинтересовалась я.

— Трудно сказать. Там все бессистемно. Просто короткие записи на отдельных листках. Расплывчатые формулировки. Часть текстов напоминает стихи. Остальное ближе к прозе. Но все вертится вокруг одной и той же темы: ребенок, от которого отказались.

— Что еще за ребенок?

— Это меня как раз и интересует. Сначала мне казалось, что он думал о Майе. Ведь опека над ней досталась маме, которая отдавала все свои силы и время на то, чтобы обеспечить ей нормальную жизнь, а папа полностью потерял с ней контакт. Но там говорилось не о Майе. Я разложил все листки по полу, как будто из них можно было собрать мозаику. И мне стало ясно, что речь идет о ребенке с белой кожей. Там вообще очень много белого: белая кожа, белые халаты, белые стены, белый снег, белый пух.

Эти тексты пронизаны скорбью. Я почувствовал, что папа написал о том, о чем раньше никогда не рассказывал. О чем невозможно было говорить его обычным, прямолинейным языком. Все эти листочки, незаконченные предложения и перечеркивания свидетельствуют о том, что он искал новый способ выражения мысли.

Я позвонил Моне, но она не имела ни малейшего представления, о чем там идет речь. Папа никогда ей ничего не показывал, да и она не проявляла особого интереса. И он ни разу не говорил ей ни о каком ребенке.

Тогда я поехал к маме. Она в то время опять жила в Стокгольме, между Варбергом и переездом на Готланд. Но виделись мы редко. Она общалась только с друзьями из католического прихода. У нее была однокомнатная квартира, почти без мебели, только распятие на стене. Мы сидели на ее крохотной кухне и пили шиповниковый чай. Я рассказал ей о папиных листках и спросил, известно ли ей что-нибудь об отданном ребенке. И она сказала: «Да, конечно. Он имеет в виду Лену». Я спросил, кто такая Лена, и она ответила, словно говоря о чем-то обыденном: «Твоя сестра».

— Сестра? — переспросила я.

— Именно так она и сказала. Я знал, что она со странностями, замкнутая, задумчивая, религиозная и тому подобное, но в тот момент я решил, что все приобрело более серьезный оборот. Я подумал, что она сошла с ума. Но тут она мне все рассказала. Спокойно и отстраненно, словно речь шла не о ней самой, а о ком-то другом.

Йенс сделал паузу, остановился и стянул свитер. На солнце было жарко. Он набросил свитер на плечи и завязал спереди рукава. Я с нетерпением ждала продолжения.

— Я знал, что они с отцом встретились в совсем юном возрасте и поженились тоже очень молодыми. Маме было всего семнадцать, и им пришлось запрашивать разрешение на брак у короля.

— Потому что она ждала ребенка? — спросила я.

— Такая мысль напрашивалась. Но ведь Эва родилась только через несколько лет, и я раньше думал, что первая беременность закончилась выкидышем или что просто тревога оказалась ложной.

Но выкидыша не было. Родилась девочка. У нее были какие-то серьезные проблемы со здоровьем. Мама не могла точно сказать, какие именно. Но, по мнению врача, она никогда не смогла бы вести нормальную жизнь. Маме ее даже не показали. Я спросил почему. Мама ответила: «То ли потому, что она была страшно уродлива, и им хотелось уберечь меня от шока. То ли потому, что она была такой хорошенькой, что я просто не смогла бы потом от нее отказаться».

Но врач твердо решил, что от ребенка следует отказаться. Мама не соглашалась. Врач долго беседовал с ней. С отцом он тоже поговорил и сумел его убедить. Потом он поговорил с папиными и мамиными родителями. И все они в свою очередь старались переубедить маму. Она так молода, сама-то еще почти ребенок. Она просто загубит свою жизнь. А у нее ведь так много разных талантов. И ей все равно не под силу обеспечить девочке необходимый уход. Существуют учреждения, специально предназначенные для таких детей. Аргументы сыпались на маму градом. Она лежала в одноместной палате. Каждый четвертый час туда привозили аппарат, отсасывавший у нее молоко. Несколько раз в день приходил кто-нибудь из родственников, врачей и специалистов и объяснял ей, что так будет лучше для нее, для ребенка и отца. А она все время говорила «нет». Под конец папе удалось ее уговорить. У него была с собой бумага, и мама ее подписала. Иначе бы он ее бросил. Он этого не говорил, но она это чувствовала. Они поженились только недавно, но отец не остался бы с ней, если бы она не отказалась от ребенка. Мама была в этом убеждена.

Когда она подписала, он поцеловал ее и чуть ли не бегом бросился из палаты, унося бумагу с собой. Тогда у мамы случилось нечто вроде нервного срыва. Она стала кричать, плакать и рвать в клочья простыни и наволочки. Потом она разорвала шов на подушке и начала трясти ее так, что по всей комнате полетел пух. Когда папа вернулся вместе с медсестрой, мама стояла на кровати и трясла подушку. Все вокруг было покрыто пухом. Словно в комнате прошел снег. Вероятно, именно к этой сцене папа и возвращался раз за разом, пытаясь написать стихи.

— Значит, девочку отдали? — спросила я.

— Да, ее определили в специализированный детский дом. Папа с мамой никогда ее не навещали. Ни разу. Это им тоже посоветовал врач: «не сбивать ее с толку» своими посещениями. В детском доме ее назвали Леной, и, подписав еще одну бумагу, папа с мамой дали согласие на это имя. Когда Лене было пять лет, она умерла от гриппа. У нее был очень слабый иммунитет. К тому времени мама уже ждала Эву.