Если она пойдет сейчас к Алану, это будет похоже на насильственное отделение одного такого силуэта от других, к тому же в случае нарушения согласия и единения вариаций сразу обнаружится, что это просто очертания женщины, просто ее видимый извне силуэт, внутри совершенно полый, ибо вся суть улетучилась сквозь щели между отслоенными друг от друга вариациями ее личности. Расслоенная женщина, разделенная на бесчисленные силуэты. Она тут же представила себе, как эта внешняя форма Сабины оставляет отчаявшуюся и одинокую, мечтающую о чашке горячего кофе Сабину на улице и приходит домой, где Алан встречает ее как прозрачно-невинную девочку, на которой он женился десять лет назад и которую поклялся оберегать и лелеять, что он и делал все эти годы, оберегая и лелея. Встречает ее как все ту же юную девочку, на которой женился, ту, первую внешнюю вариацию Сабины, первый врученный ему образ, первый элемент той сложной, запутанной и длинной серии Сабин, которые появились на свет позже и которых она не могла ему предложить. Каждый год она обретала новую форму так же, как дерево добавляет еще одно годовое кольцо, и, наверно, она должна была бы ему сказать: «Алан, вот новая версия Сабины. Добавь ее к остальным, сплавь ее хорошенько с другими, держи их всех крепко, когда ты обнимаешь ее, держи их всех вместе, потому что иначе, отделенный, отрезанный от других, каждый образ будет жить своей собственной жизнью, и тогда будет существовать не одна, а шесть, семь, восемь Сабин, которые будут ходить то вместе (для чего потребуются колоссальные синтетические усилия), то порознь, и тогда одна из них пойдет на гулкий звук барабанов в чащу черных волос и блестящих улыбок, другая отправится навестить Довоенную Вену, третья будет лежать рядом с сумасшедшим юношей, а четвертая — раскрывать материнские объятия дрожащему, перепуганному Дональду. И разве была бы тогда преступлением попытка выдать каждую из этих Сабин замуж за разных людей, найти для каждой из них по очереди свою особую жизнь?»

О, как она устала! И не потому, что совсем не спала, и не потому, что проговорила всю ночь напролет в прокуренной комнате, и не из-за стремления убежать от насмешек Джея, обид Мамбо, недоверия Филиппа, и не из-за того, что Дональд своим инфантильным поведением заставил ее в тридцать лет почувствовать себя бабушкой. Она устала оттого, что все время пыталась свести воедино все эти разрозненные фрагменты. И еще она наконец поняла живопись Джея. Наверно, именно в такой миг полной изоляции мадам Бовари решилась принять яд. Это миг, когда тайная жизнь оказывается перед угрозой разоблачения, а ни одна женщина не выдержит приговора.

Но почему она должна бояться разоблачения? Ведь Алан сейчас спит глубоким сном, а если и не спит, то мирно читает. Неужели это острое чувство тревоги вызвала только фигура Детектора Лжи, крадущегося по ее следам?

Вина — единственный вид ноши, который человек не может вынести в одиночку.

Выпив чашечку кофе, она зашла в гостиницу, в которой уже не раз останавливалась, приняла таблетку снотворного и забылась спасительным сном.

Когда в десять часов вечера она проснулась, то услышала музыку, доносящуюся из ночного клуба Мамбо: клуб находился через дорогу от гостиницы.

Ей нужен исповедник! Но найдет ли она его там, среди художников? Во всем мире у художников есть свои места встреч, свои союзы, правила членства в этих союзах, свои королевства, свои вожди и тайные каналы связи. Они вырабатывали общие взгляды на тех или иных художников, музыкантов, писателей. Бывали, конечно, и случайно забредшие туда люди, как правило, те, кого никто не ждал дома, или те, от кого отвернулась семья. Но у этих со временем появлялись новые семьи, собственные религии, свои врачи и свои сообщества. Она вспомнила, как один тип спрашивал Джея:

— А я буду допущен в ваш круг, если докажу свой превосходный вкус?

— Этого недостаточно, — ответил ему Джей. — Ты хочешь стать изгоем? Козлом отпущения? Ведь все мы — печально известные козлы отпущения, потому что мы живем так, как другие только мечтают по ночам, мы открыто признаемся в том, в чем другие сознаются лишь докторам при условии сохранения профессиональной тайны. А кроме того, нам платят мало, потому что люди чувствуют, что мы слишком любим свою работу и что нельзя платить за то, что ты больше всего любишь делать.

Но в этом мире были и свои преступники. Гангстеры от искусства, чьи разъедающие душу произведения были порождены ненавистью, преступники, которые убивали или отравляли людей своим искусством. Ведь убить может и картина, и книга.

Может, Сабина была одним из этих преступников? Что в таком случае она сумела разрушить?

Она вошла в ночной клуб Мамбо. Искусственные пальмы словно потеряли свой ярко-зеленый цвет, да и барабаны звучали вяловато. Пол, стены, двери уже слегка покосились от времени.

Одновременно с ней вошла и Джуна, в дождевике поверх черного балетного трико, и волосы стянуты резинкой, как у школьницы.

Когда такие волшебные входы-выходы происходят в балете, когда балерины вдруг исчезают за колоннами или скрываются в густой тени, никто не спрашивает у них паспортов и прочих опознавательных документов. Джуна появилась как настоящая балерина, так же естественно спустившись сюда после работы (она была танцовщицей в баре, расположенном несколькими этажами выше ночного клуба), как она делала это в Париже, где училась в балетной школе при Гранд-опера. Так что Сабина ничуть не удивилась, увидев ее. Но помнила она не столько ее мастерство танцовщицы, не ее гладкие, напряженные ноги балерины, но ее дар сопереживания. Сабине казалось, что у какого-то невидимого станка боли Джуна каждый день оттачивает свое искусство понимания людей точно так же, как каждый день изнуряет упражнениями свое тело.

Джуна обычно знала, кто украл и кто предал, и что было украдено, а что предано. И Сабина вдруг переставала падать, падать со своих раскаленных добела трапеций, со своих лестниц, ведущих в пламя.

Все они были братьями и сестрами, движущимися по вращающимся сценам бессознательного, и никогда намеренно не мистифицировали других больше, чем самих себя, втянутых в балет ошибок и притворства. Джуна умела различать, где иллюзия, где жизнь, а где любовь. Она могла обнаруживать тень преступления, ускользающего от суда остальных. Она всегда знала, кто настоящий преступник.

Теперь Сабине оставалось только ждать.

Звучание барабанов постепенно смолкло, словно заглушенное густыми, непролазными джунглями. Так и тревога Сабины постепенно перестала стучать в висках и оглушать ее, не давая вслушаться во внешние звуки. Восстановился ритмичный ток крови, руки спокойно легли на колени.

Пока она ждала, когда освободится Джуна, она вспомнила о Детекторе Лжи, наблюдавшем за ее действиями. Он опять был здесь, в кафе, сидел один и делал записи в блокноте. Мысленно она приготовилась к интервью.

Она привстала и окликнула его:

— Здравствуйте! Пришли арестовать меня?

Он закрыл блокнот, подошел к ее столику и сел рядом. Она сказала:

— Я знала, что это должно случиться, но не думала, что так скоро. Присаживайтесь. Я точно знаю, что вы думаете обо мне. Вы убеждены, что я известная мошенница, международная шпионка в доме любви. Или я должна уточнить: в доме многих любовей? Я хочу вас предупредить, что вы должны касаться меня осторожно, потому что я прикрыта разноцветной мантией, которую так же легко порвать, как стряхнуть с цветка пыльцу. И хотя я очень хочу, чтобы вы меня арестовали, вы потеряете много ценных доказательств, если будете обращаться со мной слишком грубо. Не хочу, чтобы вы запачкали этот тончайший плащ самых невероятных расцветок, созданных моими иллюзиями. Ни один художник не смог бы его воспроизвести. Не правда ли, странно, что никакой химикат не может одарить человека тем радужным свечением, какое создают иллюзии? Дайте-ка сюда вашу шляпу. А то вы выглядите слишком официально, не по-домашнему! Ну что ж, наконец вы выследили все мои роли. А вы догадываетесь, какой храбрости, какой отчаянной смелости требует моя профессия? Мало кто имеет к ней призвание. А я имею. Это проявилось очень рано, когда я поняла, что способна обманывать саму себя. Я умела называть задний двор садом, квартиру — собственным домом, а если приходила домой слишком поздно, то, чтобы меня не ругали, начинала придумывать такие интересные причины опоздания и разные происшествия, что родители несколько минут не могли стряхнуть с себя наваждение и вернуться к реальности. Я легко могла перейти из своего обычного образа, из своей обычной заурядной жизни в мир многих «Я» и многих иных моих жизней, при этом не привлекая к себе внимания. Я имею в виду (возможно, вы будете удивлены, услышав это), что свое первое преступление я совершила против себя самой. Тогда я была совратителем малолетних. И этой малолетней была я сама. Я отказалась от того, что обычно называют правдой, ради более чудесного мира. Я всегда умела приукрашивать факты. И никогда никто меня за это не арестовывал, ведь это касалось только меня одной. Моим родителям не хватило мудрости понять, что такое умение подтасовывать факты может породить великого художника или по крайней мере великую актрису. Они меня били, чтобы вытрясти из меня пыль бредовых фантазий. Но довольно странно, что чем больше отец бил меня, тем больше потом скапливалась на мне эта пыль — не серая или коричневая, какой она кажется днем, а другая: авантюристы называют ее «золотом дураков». Снимите пальто! Как следователю, вам, наверно, интересно будет узнать, что в качестве самооправдания я выношу обвинение авторам волшебных сказок. Я обвиняю не голод, не жестокость, не родителей; я обвиняю сказки, обещавшие мне, что можно спать на снегу и не подхватить воспаление легких, что хлеб никогда не черствеет, деревья могут расцвести когда угодно, а не только весной, что дракона можно убить одной храбростью, что страстное желание может быть мгновенно исполнено. Ведь что говорят нам сказки? Что безрассудным желанием легче добиться чего-то, чем трудом. Дым из волшебной лампы Аладдина стал моей первой дымовой завесой, а ложь, которой я научилась у сказок, стала моим первым лжесвидетельством. Но можно сказать, впрочем, что я представляю дело шиворот-навыворот: я просто верила всему, что читала..