— Я в это не верю, — сказал Джей. — Попробую восстановить, что произошло на самом деле. Как певица она здесь провалилась. Ее нынешняя жизнь была сера и уныла. Она была всеми позабыта да к тому же, наверно, и не так молода, чтобы попытаться завоевать мир во второй раз… И вот она открывает чемодан, а там — программки прежних триумфальных выступлений, газетные вырезки, восхваляющие ее голос и красоту, засушенные цветы, когда-то подаренные поклонниками, пожелтевшие любовные письма и разноцветные шарфики, напоминавшие ей ароматы и краски минувших побед. И тогда, по контрасту, сегодняшняя жизнь стала для нее совершенно невыносимой.

— Ты абсолютно прав! — воскликнул Хладнокровный Скальпель. — Я уверен, что так все и произошло. Она повесилась на пуповине, связывающей ее с прошлым.

Он шумно сплюнул, как будто алкоголь уже начал пузыриться у него внутри, а потом сказал Сабине:

— Знаешь, отчего я так предан Мамбо? Сейчас расскажу. У меня такая профессия, что люди стараются как можно быстрее меня забыть. Ведь никто не хочет, чтобы ему вечно напоминали о смерти. Может, они и не хотят избегать лично меня. Но они хотят избегать тех, с кем я вожу компанию. Весь год мне нет до этого никакого дела, но вот в Рождество… Приходит Рождество, и никто, совсем никто не шлет мне рождественских открыток. И это единственное, из-за чего мне противно работать в морге. И вот как-то однажды, за несколько дней до Рождества, я говорю Мамбо: «Будь другом, пошли мне рождественскую открытку. Тогда я получу хотя бы одну. И буду думать, что по крайней мере один человек вспомнил обо мне в канун Рождества, словно я такой же человек, как и все остальные». Но ты ведь знаешь Мамбо! Он пообещал, улыбнулся, а потом сел за свои барабаны, а это для него вроде выпивки, и отрезвить его уже нет ну никакой возможности. Я не мог спать всю неделю, думал, что он мог забыть, и о том, что в Рождество буду себя чувствовать так, словно я всеми забыт, словно я уже умер… Но он не забыл!

А потом с неожиданным проворством он вытащил из кармана автомобильный клаксон, вставил его в петлицу и нажал на него так же вдохновенно, как женщина нажимает на пульверизатор, обрызгивая себя духами.

— Послушайте, это язык будущего! — воскликнул он. — Когда-нибудь все слова исчезнут, и люди только вот так будут общаться друг с другом!

Изо всех сил пытаясь сдержать бушующие в нем алкогольные воды, напирающие на дамбу вежливости, Хладнокровный Скальпель поклонился и пошел собираться на работу.

Мамбо сел за барабаны, и Сабину опять охватил жар, она опять почувствовала себя в ловушке. Так она выглядела и тогда, когда Джей увидел ее в первый раз.

Вся в красном и серебряном, она и звучанием, и внешним видом напоминала несущуюся по улицам Нью-Йорка и наполняющую сердца предчувствием катастрофы пожарную машину.

Вся в красном и серебряном, напоминающая неистовую красную и серебряную сирену, прорубающую путь сквозь плоть.

Как только он тогда взглянул на нее, то сразу почувствовал: все сгорит!

И из этого сочетания красного и серебряного, вместе с несмолкающим воем сирены, адресованным поэту, живущему (пусть даже тайно и невидимо) в каждом человеке точно так, как в нем живет ребенок (отвергнутый и замаскированный), этому поэту она неожиданно бросила вызов, прямо посреди города выбросила пожарную лестницу и повелела: «Взбирайся!»

Когда она появилась, стройные линии городских строений словно рухнули перед этой лестницей, по которой еще предстояло взобраться, перед лестницей, которая вела прямо в космос подобно тому, как лестница барона Мюнхгаузена вела в небо.

Но только ее лестница вела в огонь.

Качая головой, Джей рассмеялся оттого, что Сабина ничуть не изменилась. Спустя семь лет она все еще не умела сидеть спокойно. Она болтала без умолку — лихорадочно, не переводя дыхания, болтала, словно боялась замолчать. Она сидела как на иголках, словно не могла сидеть долго, а когда встала, чтобы купить сигарет, ей тут же захотелось вернуться на прежнее место. Нетерпеливая, подвижная, осторожная, словно постоянно ожидающая нападения, неутомимая, увлекающаяся. Она спешила напиться, улыбалась так мимолетно, что он не был уверен, что она вообще улыбалась. Когда к ней обращались, слушала вполуха. Если кто-нибудь из присутствующих наклонялся и произносил на весь бар ее имя, она откликалась не сразу, словно это имя принадлежало другой.

Она смотрела на дверь так, словно искала подходящего момента, чтобы убежать; производила хаотичные и порывистые жесты; иногда внезапно мрачнела и замолкала. Она вела себя как человек, явно в чем-то виновный.

Среди мерцающих свечей, тумана сигаретного дыма и отголосков слащавого блюза Сабина понимала, что Джей думает о ней. Но она опасалась спрашивать его: он был слишком острым на язык сатириком, и все, чего она добилась бы от него, было бы лишь карикатурой, к которой она не смогла бы отнестись легко, не смогла бы пропустить ее мимо ушей. В ее нынешнем настроении эта сатира могла бы лишь добавить весу в тяжелые гири, тянущие ее на дно.

Когда Джей, по-доброму, с медленной и тяжелой игривостью медведя качая головой, на самом деле уже собрался сказать ей нечто крайне уничтожающее, в духе того, что он называл своей «брутальной честностью», Сабина была не готова принять вызов. Поэтому она начала рассказывать стремительную, закрученную, запутанную историю о какой-то вечеринке, на которой случились какие-то не вполне понятные происшествия, смутные сцены, в которых никто не мог четко отделить героиню от жертвы. К тому времени, когда Джей узнал место действия ее рассказа (Монпарнас, семь лет назад, вечеринка, во время которой Сабину обуяла жуткая ревность к тому сильному чувству, которое связывало его с Лилиан, и она попыталась разрушить их связь), Сабина уже переменила тему и говорила, словно в прерывистом сне, с пропусками, повторами, сбоями, давая простор своей фантазии.

Сейчас она была в Марокко, мылась там в бане вместе с местными женщинами, делясь с ними куском пемзы, учась у проституток, как подводить глаза сурьмой, которую она купила на базаре. «Это угольный порошок, — пояснила Сабина — Он должен попасть в глаза. Сначала это вызовет раздражение, и тебе захочется плакать. Тогда слезы вынесут его наружу, на веки. Только так можно создать сверкающий угольно-черный ободок вокруг глаз».

— А ты не могла получить инфекцию? — спросил Джей.

— Нет конечно! Ведь проститутки освящают сурьму в мечети.

Все рассмеялись: стоящий рядом Мамбо, Джей и еще двое неизвестных, сидевших за соседним столиком, но сейчас придвинувших стулья ближе, чтобы слушать Сабину. Сабина не смеялась; на нее нахлынуло уже другое воспоминание о Марокко. Джей видел, что образы проплывают перед ее глазами, как фильм перед глазами цензора. Он понимал, что сейчас она отбирает истории, которые собирается рассказать, что она, должно быть, сожалеет о том, что рассказала о банях, и теперь казалось, будто все то, что она сказала прежде, было написано на огромной школьной доске, а она взяла губку и все стерла, добавив: «На самом деле все это случилось не со мной. Мне рассказала приятельница, побывавшая в Марокко». И не успели ее спросить: «Ты хочешь сказать, что вообще никогда не была в Марокко?», как она принялась дальше спутывать нити и сказала, что, может быть, это была история, которую она где-то вычитала или услышала в баре. И, как только она стерла из памяти слушателей те факты, которые могли быть привязаны к ней лично, она начала рассказывать другую историю…

Лица и фигуры ее персонажей были вычерчены только наполовину, и едва Джей начинал восстанавливать отсутствующие фрагменты (например, когда она рассказала о человеке, полировавшем стекло домашнего телескопа, ока не хотела говорить подробнее, боясь, что Джей догадается, что это Филипп, которого он знал по Вене и которого в их парижской компании в шутку называли «Довоенная Вена»), как Сабина накладывала на этот образ другие фигуры и лица, как это бывает во сне. И когда Джей с великим трудом все же вычислил, что она говорит о Филиппе (с которым, как он был уверен, у нее роман), оказалось, что она уже говорит не о человеке, полировавшем стекло телескопа, над которым прямо среди комнаты висел зонтик, а о женщине-арфистке, у которой был концерт в Мехико-Сити во время революции и которая продолжала играть на своей арфе даже тогда, когда кто-то поднял стрельбу по люстрам в зрительном зале, и она чувствовала, что должна продолжать играть, чтобы предотвратить панику. Но так как Джей знал, что это она рассказывает о Лилиане, и он знал о том, что Лилиана была не арфисткой, а пианисткой, Сабина тут же спохватилась, что не стоит напоминать Джею о Лилиане, поскольку это может причинить ему боль, и еще потому, что воспоминание о том, как Лилиана его оставила, было и напоминанием о том, что Сабина, соблазнившая тогда Джея, была отчасти виновата в отъезде Лилианы, поэтому Сабина тут же переменила тему, и теперь уже Джей удивлялся и думал, что чего-то не расслышал или выпил слишком много, потому что думал, будто она говорит о Лилиане, а она уже говорила о каком-то молодом человеке, летчике, которого предупреждали, чтобы он не заглядывал в глаза умирающих.