Это было мгновение, которое доказывало ей, что она — всего лишь пленница робости и неуверенности, а не подлинная искательница приключений, не настоящий игрок, способный, проигрывая, улыбаться, не бояться впустую пропавшего вечера, не мучиться из-за того, что пришлось целый вечер слушать пьяного типа, объяснявшего, как устроены чикагские бойни и как происходит забой быков.

Лилиана придумывала себе всевозможные катастрофы, но на самом деле ничего такого с ней не происходило. Когда она играла на рояле, несколько человек собирались вокруг и ждали, пока она закончит, чтобы предложить ей выпить или присоединиться к их компании. Но все, что происходило наяву, не могло освободить ее от внутреннего заточения в тюрьме страхов, от страха перед одиночеством.

Ей захотелось вновь повидать своего заключенного, но она решила, что он уже на пути в Мехико. Она собиралась прогуляться пешком вниз до испанского ресторана на площади. Лилиана предпочитала ужинать там, а не в гостинице. В гостинице она ужинала в одиночестве, на площади же появлялось такое ощущение, будто она ужинает со всей Голкондой, делит свою жизнь с другими.

Площадь была душой города. С одной ее стороны возвышалась церковь, с трех других прямо на мостовой стояли столики многочисленных кафе и ресторанов. Имелся здесь и кинотеатр, а в самом центре — эстрада, окруженная маленьким сквериком со скамейками.

На скамейках сидели упивающиеся близостью юные влюбленные, усталые бродяги и мужчины, которые читали газеты, пока мальчишки чистили им туфли. Вокруг, с корзинами, наполненными засахаренными фруктами, разноцветными бутылками лимонада, красными и желтыми пачками сигарет и журналами, располагались торговцы. Медленно шли в церковь и выходили из нее старые дамы в черных шалях, попрошайничали мальчишки, а уличные музыканты, устроившись рядом с кафе, играли на своих маримба [8], пока продолжали падать монетки, хотя певцы уже прекратили петь. Девочки продавали ожерелья и сережки из морских раковин. С цветами в черных волосах, наряженные в броские платья, фланировали проститутки.

Поток нищих бесконечно варьировался. Они умели менять свои роли. Наскучив изображать слепых, внезапно появлялись, ковыляя на деревянных протезах. Но были и такие, кто не притворялся, — жуткие, как персонажи из ночных кошмаров: сморщенный ребенок, который лежал ничком на маленькой тележке и как-то умудрялся толкать ее вперед своими иссохшими ручками; скрюченная, как корень древнего дерева, старуха; вереница слепцов с гнойными язвами вместо глаз… При этом, как рассказывал доктор Эрнандес, все они отказывались от медицинской помощи и возмущались, если их пытались забрать с улиц, оторвать от религиозных процессий, фейерверков, джазовых концертов и потока посетителей в самых необычных костюмах.

И вот сейчас среди них, за соседним столиком, сидел американский заключенный с тем самым гидом.

По их оживленным голосам и многочисленным пустым бутылкам из-под текилы Лилиана поняла, на что пошел ее вклад в дело свободы. Сейчас они не в состоянии были узнать ее. Отсутствующие взгляды и развязные жесты словно обнажали Кони-Айленд ума с его каруселями, «щелкающими хлыстами», темными комнатами ужасов, кривыми зеркалами, «мертвой петлей» и бросающими вызов смерти мотоциклами опьянения. Языки стали точно резиновыми, слова выкатывались изо рта, как на гребне маслянистой волны, раскаты смеха напоминали внезапные выплески гейзеров.

Как только Лилиана села за столик, к ней подошел ирландец, человек невысокого роста, с лицом, не выдававшим возраста, и круглыми, абсолютно неподвижными глазками. Округлость и неподвижность глаз придавали его лицу выражение предельной невинности. Ирландец поздоровался и попросил разрешения присесть за столик.

На нем были белые брюки, какие носят мексиканцы, синяя рубашка с распахнутым воротом, испанские сандалии. Он говорил отрывисто и настолько монотонно, что подчас невозможно было разобрать ни слова.

Зато его карманы были полны археологических редкостей — всевозможными головками, ручками, ножками, змейками, флейтами, керамическими изделиями индейского происхождения. Он доставал какую-нибудь вещицу из кармана, клал себе на ладонь и тихим голосом рассказывал ее историю.

Ирландец никогда не предлагал купить их, но если турист вдруг спрашивал: «Вы это продаете?», он соглашался с таким грустным видом, словно жалел расстаться с экспонатом из частной коллекции.

Всякий раз, встречая Лилиану, он показывал ей одну из своих вещиц и учил определять исторические периоды по тому, сделана она из глины или камня, по разрезу глаз и головному убору, по характеру украшений. Постепенно Лилиана стала немного разбираться в истории Мексики.

О’Коннор не говорил ни о чем, кроме новых раскопок, в которых принимал участие, и происхождения археологических осколков. После чего обычно впадал в тропический транс.

Для полного счастья ему достаточно было наблюдать происходившие на площади театральные сцены: как ругаются матросы и встречаются влюбленные, как мексиканская семья празднует избрание дочери королевой красоты на карнавале, как одинокие мужчины играют после обеда в шахматы. Он жил жизнью других людей. Лилиана видела, что он наблюдает за людьми и постепенно как бы становится ими. Он сидел, откинувшись на стуле, словно освободившееся от духа тело, и Лилиана понимала, что он живет жизнью влюбленных, жизнью матросов…

Она считала, что О’Коннор способен выслушать и понять историю о заключенном и посмеяться над ее глупой доверчивостью. Но он смеяться не стал. Впервые за все время его глаза утратили стеклянную неподвижность и увлажнились эмоцией.

— Если бы я мог предупредить вас… Я даже не мог себе представить! Вы освободили узника, который того не заслуживает! Я никогда не говорил вам… когда я не работаю с археологами, все свое время я трачу на помощь попавшим в беду иностранцам. То это матрос, затеявший уличную драку с мексиканцем, то турист, сбивший на дороге осла. А того, кто беден или ударит местного, мексиканцы просто готовы сгноить в тюрьме. Здесь полно людей, которым плевать на то, что произошло с другими. Они приехали сюда для удовольствий, сбежали от трудностей. Да еще что-то такое в климате… И вот теперь вы… идете и спасаете заключенного, который сделал это своей профессией, средством заработка, который делится со своим компаньоном-гидом тем, что получает от туристов, и живет на это, а потом возвращается в тюрьму, чтобы ждать следующего простака!

Лилиана от всей души рассмеялась.

— Я рад, что вы смеетесь. Наверное, я слишком серьезно все воспринимаю. Помочь заключенным выбраться из тюрьмы казалось мне вопросом жизни и смерти. Иногда я забывал о них на несколько дней и занимался своими экспедициями, плаванием, путешествиями. Но потом снова возвращался в тюрьму, к заключенным.

— Если вы так озабочены освобождением других, значит, пытаетесь освободить какую-то часть себя.

— Я никогда об этом не думал… но отчаяние, с которым я работаю, та уйма времени, которую на это трачу… Словно порок, который я не в силах побороть! Открывать двери тюрем и искать осколки исчезнувших цивилизаций… Я никогда не думал о том, что это может значить. Видите ли, я приехал сюда, чтобы забыть о себе. Я сохранял иллюзию, что, занимаясь делами других людей, не касающимися меня лично, смогу избавиться от самого себя. Мне казалось, что интерес к истории Мексики и борьба за освобождение заключенных означают мой отказ от личной жизни.

— Неужели вас так мучает мысль о том, что ваша якобы бескорыстная деятельность на самом деле означает личную драму, в которую вы вовлечены? Что вы проигрываете свою частную драму с помощью других, реализуете ее через других?

— Да, очень мучает. Заставляет понимать, что мне не удалось бежать от себя. Хотя я и без того знал, что в каком-то смысле потерпел поражение. Потому что я должен чувствовать себя довольным, бодрым, как чувствуют те, кто отдает другим часть себя. А вместо этого оказываюсь каким-то безликим привидением, человеком, лишенным своего «Я», зомби. Очень неприятное ощущение. Вроде той старинной сказки о человеке, потерявшем свою тень.

вернуться

8

Маримба — ударный инструмент, состоящий из набора деревянных пластин, расположенных поверх металлических резонаторов, на котором играют палочками.