Изменить стиль страницы

Может, я ей не поверю, но она знала, что это случится. Я слишком сложный человек для такой женщины, как Астрид. И не нужно думать, что она говорит это для того, чтобы умалить достоинства Астрид, которая и вправду восхитительная девушка. Напротив, она всегда опасалась, что я причиню ей зло. С самого детства я носил в себе мрак, который таил от окружающих и который стал лишь еще гуще с годами и был непреодолим не только для других, но и для меня самого. Это звучало как реплика из тех телевизионных пьес, из-за которых я сразу же выключал телевизор, как только моя мать появлялась на экране. Раньше она думала, что это по ее вине я искал прибежища в этом мраке, в котором пребывал до того долго, что не способен был видеть самого себя. Но со временем она поняла, что не ответственна за мою скрытную и непостижимую натуру, как была не ответственна за то, что я унаследовал ее нос или глаза. Я должен простить, но она больше не может укорять себя за то, что ушла от моего отца. Если она правильно поняла меня, я сейчас колеблюсь и не знаю, принять ли мне решение, какое она сама приняла в свое время. И мне не следует рассчитывать на то, что эта Элизабет может облегчить мне его принятие. Для нее это, скорее, всего лишь любовное приключение, которое мы вместе с ней пережили во время моих коротких каникул, освободивших меня от однообразных будней семейной жизни. Она ведь меня знает, знает, что я всегда все воспринимаю более сложно, чем другие. Она тоже бросила моего отца не потому, что была влюблена в другого. Она ушла потому, что больше не могла притворяться. Эта столь интеллектуальная, непредсказуемая, аскетичная и чувственная Элизабет была не более чем поводом, таким же, как были для нее многочисленные романы, и рано или поздно я это пойму. Но она-то знает это хорошо, у нее была такая же проблема, как у меня, она тоже существовала, неся внутри мрак. Я, безусловно, этому не верю, она отлично знает, что я всегда презирал ее за манеры и ужимки примадонны, но это был ее способ держаться на плаву. Ей знаком этот мрак, в котором я пребываю, точно слепой. Ей знакомо то же нетерпеливое ожидание того, что кто-то неизвестный, кто-то совершенно чужой откроет дверь, ведущую в этот мрак, впустит туда дневной свет и откроет ей, кто она на самом деле. Она ждала уже много лет, но такого человека — и она постепенно поняла это, — такого человека не существует. Надо самому выбираться на свет, во всяком случае время от времени, когда тьма внутри становится слишком густой и непроницаемой. Именно так она поступила, уйдя от моего скулящего остолопа отца, выбрав свободу со всеми ее издержками. И как раз это собираюсь сделать я, если, впрочем, у меня хватит мужества уйти от моей обольстительной красавицы жены, от моих прелестных деток и от моей удобной, приятной жизни, которая душит меня. Но это касается только меня, и она полагает, что нам едва ли стоит продолжать разговор на эту тему.

Я никогда раньше так не беседовал с моей матерью, и в последующие годы мы больше никогда так с ней не беседовали. Даже оставаясь одни, мы в разговоре никогда не касались «этой темы». Вышло так, как она предрекала и как сказал граф Монте Кристо в той главе, которую я тем же вечером читал Розе вслух: «Время и молчание — лучшее оружие против всяческого зла». Когда мы вернулись в дом, у Астрид был уже готов завтрак, и моя мать реагировала на все столь же преувеличенно, как всегда. Жареная сельдь была не просто вкусна, но божественно вкусна, а Астрид никогда не выглядела столь пленительно, как в это лето. И вообще все было как никогда восхитительно, фантастически увлекательно, и так шла ее жизнь ко все новым, головокружительным вершинам. Мы были в совершенном изнеможении, когда мать через несколько дней вынуждена была вернуться к «своим репетициям», как она всегда говорила, словно режиссеры и другие актеры, затаив дыхание, не наблюдали, стараясь быть смиренными и благодарными свидетелями демонстрации ее таланта милостью Божьей. Когда я позднее вспоминал наш разговор в тот летний день на пляже и в лесу, я был поражен и тем, сколь многое она могла видеть насквозь, и тем, как мало она смогла из всего этого понять. Ее слова попали в цель, но я не мог отмахнуться от того, что произнесла их именно она. Настаивая на том, что мы похожи друг на друга, не пыталась ли она просто-напросто облегчить свою нечистую совесть, как бы делая меня своим соучастником? Может быть, думала что если я повторю ее давнее преступление, то это оправдает ее в моих глазах? А иначе почему для нее было так важно, чтобы я бросил Астрид и детей? Она похвалялась тем, что сама ушла просто для того, чтобы уйти, а не ради какого-нибудь мужчины, и она вправду ушла не из-за одного, другого или третьего любовника. Тут она была права, она просто действовала в согласии со своей неугомонной натурой. После того как она покинула моего отца, у нее и двух недель не проходило без какого-нибудь жаждущего ее обожателя, которого она могла водить за нос или награждать своим теплом. Лишь когда возраст начал всерьез оставлять свои следы, она познала одиночество, и, быть может, это новое для нее чувство вынужденного одиночества попыталась выдать за нечто героическое, возымевшее обратное действие, когда она во время нашей прогулки говорила о себе, как о какой-нибудь Норе, героине Ибсена, которая покинула своего Хельмера исключительно из внутренней необходимости. С той лишь разницей, что в данном случае из дома был выставлен «Хельмер», между тем как «Нора» осталась жить в своем «кукольном доме» и превратила его в бордель. Если бы мы когда-нибудь снова вернулись к разговору о том, что происходило в Нью-Йорке той весной, она наверняка раскритиковала бы меня за то, что я все-таки остался с Астрид. Посмеялась бы надо мной за то, что должна была воспринять как малодушие, но предпочла, так же как и я, чтобы время и молчание сами решили мою небольшую проблему. Впрочем, я думаю, что с годами она просто-напросто забыла, о чем мы говорили и о том, что мы когда-то вместе совершили эту прогулку по пляжу вдоль серого моря и по лесу с искореженными сосенками.

Лето шло своим чередом, и с каждой неделей мне все легче было скрывать мое внутреннее беспокойство. На первый взгляд все было как обычно. Астрид делала вид, что уверена в том, что именно мои «писания» иногда мучают меня и портят мне настроение. Она даже сама спрашивала меня, когда же я наконец поеду в Нью-Йорк, чтобы закончить мою книгу, и я отвечал, что самое удобное время для этого будет сентябрь, в августе там все-таки слишком жарко. Я научился жить со своим предательством и нейтрализовать гложущее меня чувство презрения к ней, которое постоянно манило меня и возникало где-то в глубине моего сознания, как соблазнительный предлог для освобождения от ощущения вины. Отвратительное, тайное презрение к ее доверчивости, которое заставляло меня относиться холодно к ее ласкам. Я боролся с ним, боролся, чтобы ощутить хотя бы прохладную, нейтральную нежность к ней во имя «того, что мы пережили вместе». Я попробовал защитить эту нежность от отягченной чувством вины страсти, когда любил ее, бурно, временами почти грубо, точно я силой хотел отогнать воспоминания о Элизабет на время, пусть даже всего на полчаса. И постепенно мне удалось разделить нечто во мне на два мира и избежать того, чтобы они соприкасались. Наверное, правду говорят, что привыкнуть можно ко всему. Быть может, мне помогло воспоминание о лицемерии, с которым моя мать сначала говорила о «светлом уме» Астрид и о том, что я слишком сложен для такой женщины, как она, а потом, спустя всего лишь четверть часа, когда мы вернулись домой, она обрушила на Астрид свои обычные фальшивые экзальтированные комплименты. Ее уничижительные замечания о жене заставили меня почти солидаризироваться с женщиной, которую я предал, и все последующие недели быть особенно внимательным к ней, временами просто нежным, точно она была опасно больна, сама не зная об этом. Я вставал рано утром и давал ей поспать подольше, плавал и играл с детьми, пока она загорала на солнце, а в пасмурную погоду отправлялся с ними в лес кататься на велосипедах. Были моменты в течение дня, когда я обнаруживал, что совершенно забыл думать об Элизабет, и лишь вечерами, когда вокруг меня наступала тишина и я сидел одиноко на крыльце среди кустов шиповника и смотрел на море в вечных сумерках летней ночи, вдруг снова ощущал этот дом как чуждое мне место, к которому я не имею никакого отношения.