Изменить стиль страницы

Она шагала быстро, широким, энергичным шагом, а я, идя рядом с нею, впервые обратил внимание на то, что мы с ней одного роста, и она, пожалуй, даже чуть выше меня. И все же мы, должно быть, смотрелись весьма несовместимой парой: она в своем вздувающемся плаще, в запыленных матерчатых кроссовках, и я — в твидовом пиджаке и начищенных до блеска ботинках. Я чувствовал себя безнадежно буржуазным, почти как полицейский в цивильной одежде. Мы шли через Ист-Виллидж, который, судя по всему, был населен космополитическими, провинциальными оригиналами, так что эксцентричность здесь выглядела нормой, а норма — небольшой сенсацией. Что она могла здесь видеть во мне — интеллектуальном, буржуазно-респектабельном субъекте в твидовом пиджаке и наглаженной голубой рубашке? Я чувствовал себя чужим, мне было не по себе, и я задавал самому себе вопрос, какие, собственно, отношения у нас намечаются. Никакого намека на флирт не было в наших разговорах или многозначительных недомолвок, и я чувствовал себя спокойно при мысли о том, что это, во всяком случае, не похоже на начало любовной связи… Я был у нее дома, и мы ушли оттуда в общественную нейтральную среду. Может быть, это начало дружбы? Я подумал об Астрид и детях. Теперь, в это время, они уже покончили с ужином: Симон сидит наверняка перед своим компьютером, увлеченный какой-нибудь очередной звездной войной, Астрид уже закончила читать Розе на ночь сказку, и я вижу ее сидящей на диване рядом с худеньким созданием, почти утонувшем в перинке, которую она притащила в гостиную. А я в это время разгуливаю здесь, по другую сторону Атлантического океана, при дневном солнечном освещении, рядом с девушкой, о которой я почти ничего не знаю, так далеко от всего того, что есть моя жизнь, мой город, мои будни, где каждый мой шаг был шагом по хорошо известной, проторенной дорожке. Мы прошли по Боувери мимо грязноватых магазинов с утварью для ресторанных кухонь, пересекли Маленькую Италию и Сохо и направились к Гудзону. Время от времени я указывал на ту или иную безымянную деталь, привлекшую мое внимание, словно какой-нибудь наивный турист, и тем временем рассказывал ей о том, что мое восприятие чистого искусства соответствовало моему восприятию мистического присутствия вещей, когда концентрируешься только на их внешнем виде, отвлекаясь от их цели или значения. Я рассказывал ей о том, как в детстве сбежал от своих родителей в развалины, чтобы вести растительную жизнь, наблюдая за передвижениями света и тени на остатках обрушившейся стены и обвалившихся балок. Элизабет сказала, что понимает меня. То же самое она испытывала в детстве. Точно так же, как и я, она могла засмотреться на узор крышки канализационного люка или на обрывки плаката на стене дома. Мы говорили об особых, в сущности, бессодержательных мгновениях, когда внезапная легкость неосознанного, невольного движения и свет, который падает на него, и тень, которую оно отбрасывает, — все это непостижимым образом соединяется со взглядом, словно движение возникает и исходит от глаз, которые за ним наблюдают. В какой-то момент я пнул ногой большую ржавую гайку, и она покатилась по освещенным солнцем булыжникам, балансируя на краю собственной тени, а потом завертелась спиралью, словно растерявшаяся восьмерка во все убывающем движении, пока не улеглась обратно на тротуар, снова став обыкновенной ржавой гайкой. Элизабет наклонилась и, подняв ее, протянула мне с улыбкой, и сказала, что это мне подарок от нее на память, чтобы я не забывал нашу встречу. Эта гайка все еще у меня, она валяется где-то в шкафу. Потом Элизабет вдруг попросила меня рассказать о моей жене, точно безопасности ради захотела напомнить мне о нашем молчаливом уговоре на тот случай, если я все же пойму что-нибудь превратно.

Было странно слышать, как она произносит слова «твоя жена», и столь же странно было говорить об Астрид, кратко описывая ее, словно в резюме, похожем на то, которое люди пишут о себе в объявлениях о знакомствах. Тридцать восемь лет, работает монтажницей на киностудии, узкие глаза, широкие скулы, стройная, темно-каштановые волосы, закручивающиеся завитками в дождливую погоду, прежде была замужем за известным кинорежиссером, мать двоих детей, старший мальчик — от первого брака, поклонница Трюффо, пирушек с вареными раками, прогулок у моря, антиквариата, католического китча и поездок в Южную Европу, по мнению посторонних, холодная и скрытная, но за неприступным фасадом — чуткая, заботливая и чувствительная. И это действительно Астрид? Она вдруг стала такой далекой и маленькой перед моим внутренним взором. Быть может, я действительно сказал уже чересчур много, или мне вообще не следовало рассказывать о ней, потому что при всех обстоятельствах, сколько бы я ни рассказывал о ней, все было бы недостаточно? Верно и то, и другое. Но еще один устрашающий вопрос мучил меня, когда мы дошли до Ист-Сайд-Хайвей и пошли по направлению к Торговому центру. Прохладный бриз дул нам в лицо, пока мы шли по широкому тротуару вдоль сверкающей реки, среди запыхавшихся бегунов, которые неслись в том же направлении, в котором я шел один семь лет спустя, через неделю после отъезда Астрид. Та же мысль, которая преследовала меня с тех самых пор, когда в то утро я увидел ее стоящей перед зеркалом и заявившей небрежно, что она уезжает, столь небрежно, что я забыл спросить почему. Тот же вопрос, который я задаю себе всякий раз, когда снова вижу ее, стоящую в дверях спальни и рассматривающую меня за несколько минут до того, как исчезнуть из дому. Знаю ли я вообще Астрид? Знаю ли я о ней что-либо другое, кроме того, что я знал все эти годы, которые мы провели вместе, кроме того, что мы делали вместе с ней, кроме тех отрывочных сведений, которые она сообщила мне о времени, прожитом до нашей с ней встречи, столь же суммарных, как и то резюме, которое я сейчас преподнес Элизабет? И знает ли она обо мне нечто другое? Элизабет спросила, давно ли мы женаты. Десять лет?! Она недоверчиво, но уважительно потрясла своей пышной гривой. Значит, такое и впрямь возможно! Я рассмеялся и, постаравшись придать своему голосу беспечность, рассказал ей о том, как освободился от нетерпеливых и эгоцентричных ожиданий юности, о том счастье, которое может выдержать дневной свет, и некоторые сложности, и пока она слушала, внимательно глядя, мне вдруг показалось, что все это звучит бледно и неубедительно, и подумал, что и она сумела услышать и увидеть слабую тень за фасадом моей широкой улыбки и моих исполненных уверенности слов.

Но ведь это была правда, так ведь все и было. Разве нет? Я спросил, а как обстоят дела у нее самой. Теперь уже я должен был восстановить равновесие, я, который разоткровенничался, ждал теперь откровений от нее, подобно тому, как расквитался с ней за творческую самокритику, рассказав о периодах моих преходящих кризисов в процессе работы. Мы остановились и стали смотреть на заброшенную пристань и пустынную реку. Ветер усилился и забрался в ее волосы и под плащ. Она откинула пряди, которые ветер швырнул ей в лицо, слабо улыбнулась и стала смотреть на серо-голубую с нефтяным отливом реку; беспокойные, летучие порывы ветра периодически пробегали рябью по ее поверхности. У нее уже давно никого не было. Два года назад она забеременела, он тоже был художником. Это случилось дома, в Копенгагене. Но у них ничего не вышло, и тогда она уехала. И теперь привыкла большую часть времени быть одна, ее это не тяготит, хотя подчас она спрашивает себя, не пресытилась ли уже одиночеством. Иногда ей хочется вернуться домой. Это суровый город, тут подарков не дождешься, но, с другой стороны, ей нравится, что за все приходится бороться. Она сама еще толком не знает, на что решиться. Подчас возникает желание быть там, где ее кто-то знает.

Мне в глаз попала соринка, создалось впечатление, что там застряла еловая шишка, и слезы ручьем побежали по щекам. Элизабет обернулась ко мне, как человек, внезапно пробудившийся от сна, и отвернула пальцами мое веко. Она там ничего не увидела, но соринка тем не менее вдруг исчезла. Прошло несколько секунд, прежде чем я сказал, что соринки больше нет. Ее пальцы лежали на моей щеке, и поэтому я медлил со своим сообщением, а потом легонько взял ее за кисть, точно желая убрать руку. Так мы постояли немного, не слишком долго, но все же достаточное время. Я держал ее руку в моей, и мы смотрели друг на друга, я — устремив на нее взгляд со своим покрасневшим, слезящимся глазом. Потом она сделала движение рукой, и я отпустил ее кисть, а она отвернулась к реке. «Я не должна влюбляться в тебя», — сказала Элизабет. «Нет», — ответил я и посмотрел в том же направлении, что и она, туда, где находились рекламные часы фирмы «Колгейт», освещенные слепящим солнцем, так, что невозможно было разглядеть, который теперь час. Так мы постояли немного, тесно прижавшись друг к другу. Нелепое, неудачное и бессмысленное место для стояния, спиной к спокойному, монотонному воскресному движению и заброшенным, черным от грязи пакгаузам. Она повернула ко мне лицо, серьезное и непривычно нежное. «Ты сильный», — сказала она. С чего это она так решила? Я промолчал. Она сказала, что замерзла и хочет домой, а я могу сесть на поезд, идущий от Чарч-стрит. Я ответил, что провожу ее до дома. «Это не обязательно». «Мне лучше знать», — возразил я. Мы двинулись по дороге к ее дому. Я попытался придумать, что сказать, что-нибудь незначащее, что угодно. Но мы обменивались лишь отдельными бессвязными репликами, разделенными бесконечно долгими паузами, пока шли обратно в Ист-Виллидж. Я не мог понять, то ли она так умело скрывала свои чувства, то ли я был слеп. Во всяком случае мы ухитрились не понять друг друга. Постояли около ее входной двери — она долго искала ключи. Отперев дверь, Элизабет обернулась ко мне и сказала «до свидания». Я поцеловал ее, она не противилась. «Надеюсь, ты знаешь, что делаешь», — сказала она. Я ответил, что знаю, хотя не имел об этом ни малейшего понятия.