Изменить стиль страницы

Но я все отдаляюсь. Какой она была учительницей? Ломаю голову. Обойти острые углы, отговориться или исповедаться, в коий раз обрушив на свою голову громы и молнии?..

Человек она была славный. Ровная, незлобивая, доброрасположенная. С людьми крупномасштабными, яркими сводила ее жизнь. Рахманинов, Зилоти, Глазунов, Куприн, Карсавина, Коровин, Клемперер, Блок. Куда более. И общение с ней всегда было интересным, увлекательным. Но в балете она разбиралась слабо, скажу мягче, не до конца. Так мне показалось это после того, как я вкусила острого ясновидения вагановской школы. Обе вышли из недр Мариинки. Обе прошли одну муштру. Обе учились у одного педагога, обе дышали одним колдовским воздухом северной столицы. Обе жили только балетом. Но аналитической мудрости, профессионального ясновидения природа Гердт не отпустила. Она видела, что это правильно, а это нет, но объяснить, научить, что, как, почему, «выписать рецепт» не могла. Диагноз она ставила верно, но как лечить — ведать не ведала…

«Ты висишь на палке, как белье на веревке», — а что надо сделать, чтоб не висеть?

Ваганова сказала бы прозаично — «переложи руку вперед». И балерина, как по мановению волшебства, обретала равновесие.

Это называется школой. Простецкой, для постороннего загадочной фразой можно все поставить на свои места. Вот крохотный пример. Ваганова любила говорить:

— На весь урок зажми задницей воображаемый пятиалтынный, чтобы он не вывалился…

И балерина на всю жизнь училась держать зад собранным, сгруппированным, нерасхлябанным. А отсюда идут правильность осанки, верность положения вертлутов, спины. У Вагановой был глаз ястребиной точности. У Гердт этого не было.

До меня дошел рассказ, как впервые в России, в самом конце прошлого века, итальянская балерина Пьерина Леньяни заключила коду «Золушки» тридцатью двумя фуэте. Глазевшие из-за кулис господа петербургские артисты раскрыли рты. Этого трюка еще не видели.

Следующим утром на классных занятиях все тщились, разогревшись, исполнить хоть три-четыре. И падали. Кстати, рассказала мне этот случай сама Е.П со слов отца, Павла Андреевича, бывшего одним из действующих лиц тех далеких конфузных для государства российского событий. И тут Ваганова, выйдя на середину, став в четвертую позицию, про-шепелявя при этом себе под нос «она делала так», — с ходу, без срывов, прокрутила все тридцать два. Один к одному…

Всю мою жизнь меня поедом ела тоска по профессиональной классической школе, которую мне толком-то с детства не преподали. Что-то я знала, что-то подсмотрела, до чего-то дошла своим умом, послушалась совета, набила шишек. И все урывками, от случая к случаю. Вот бы в 10–12 лет объяснили тебе все разом!..

Несколько лет назад, к моей очень круглой дате, японское телевидение подготовило милый красочный фильм из моих последних выступлений в Токио. Прислали мне в Москву видеокассету. Проглядев ее, я удовлетворенно крякнула и сказала в сердцах Щедрину:

— Кажется, только теперь я научилась танцевать…

И сказала правду. Но поздновато, черт возьми.

Я знаю, что что-то подобное было у Щедрина и с композиторской школой. С его консерваторским профессором Шапориным. Тоже утерял он немало времени на изобретение велосипеда. Но уж судьбы назад не вернешь.

И еще один курьез, связанный с Елизаветой Павловной. О нем мало кто знает. Будучи как-то с Щедриным на даче у Шостаковича в Жуковке, уже прощаясь, влезая в пальто, я внезапно услышала ироничный вопрос Дмитрия Дмитриевича:

— Как там моя дорогая Елизавета Павловна?

— Хорошо.

— Вы знаете, я оставил им с Гауком на хранение рукописи моих симфоний — Четвертой, Пятой, Шестой, а Гердт их потеряла.

— Как так?

— Так уж, видите ли, так сказать, получилось… Следующим утром я уже атаковала Елизавету Павловну.

— Правда ли, что сказал Шостакович?

— Да, — пролепетала Е.П. своим инфантильным намеренно девственным голоском. — Мы с Александром Васильевичем эвакуировались в начале войны на Кавказ. Я положила Митины ноты в самый крепкий чемодан вместе со своими лучшими туфлями. Туфли были замечательные, неношеные. На Курском вокзале в суете, чуть я отвернулась, какой-то разбойник унес чемодан с моей обувью. Такая досада. Там были и Митины рукописи…

Оригиналы симфоний Шостаковича были безвозвратно утеряны. Так Елизавета Павловна провинилась перед историей музыки.

Кто учился вместе со мной, сколько нас было?

Было нас человек 25–30. И мальчики, и девочки. Вместе. Сейчас вспоминаю. К подругам моим, доперечислю. Нелли Шабурова, Лида Меньшова, Вера Логвина, Тата Черемшанская, Ида Сонина, Прушинская, Холщевникова, Эрик Володин, Май Власов, Юра Соболев, Малышев, Беркович, Вдовченко, Павел Гетлинг, Герман Мюнстер…

Каждое имя — своя судьба. Большая толика моих однокашниц пошла в кордебалет Большого. Мальчишек многих поубивали на войне, а обладатели немецких фамилий были сосланы. Не вышло из них танцоров. Эрик Володин стал солистом, переиграл уйму характерных ролей. Лида Меньшова с красивой, породистой внешностью подвизалась на ролях королев, владетельных принцесс, матрон. Муза Федяева танцевала и сольные партии. Делала это достойно. Но «школы» нам не хватило всем…

Судьбы педагогов наших тоже были невеселы. Мои дорогие «несчастливцевы», по Островскому. Учителя географии, физики — Альтгаузен и Хейстер — погибли. Борис Алексеевич Нурик, вдалбливавший в нас четыре правила арифметики, умер на улице при странных обстоятельствах…

А теперь я перейду к страницам печальным и страшным.

Летом 1935 года отца внезапно вызвали в Москву. Я встречала мать с отцом и четырехгодовалым братом Алой на забитом озлобленными мрачными людьми Казанском вокзале. Сколько же горя, слез перевидала за те кошмарные годы привокзальная площадь, кощунственно названная по-бодрому: Комсомольская. На ней издревле расположились три главных вокзала Москвы. Казанский, Ярославский, Ленинградский. Зодчие Тон, Щусев и Шехтель, проектировавшие архитектуру зданий, и в малой толике не полагали, сколько неисповедимых людских российских судеб будет сломано под сенью их творений, на открытых небу перронах…

Отец был рассеян, серого цвета, весь погружен во что-то, чего я не знала. Мне не хочется сегодня изображать из себя вундеркинда, понимавшего, что происходит в моей каторжной стране. Этого не понимали и самые прозорливые из взрослых. Понимал лишь параноик Сталин, творивший кровавое зло.

Спектакль разыгрывался по нотам. Нежданно вызвали. Но не для того, чтобы казнить. Напротив. Дали новую квартиру. Определили на солидную должность в управлении «Арктикугля». Выделили персональную машину. Черную «эмку». При ней завсегда аккуратно одетый, внимательный, очень внимательный шофер. Отметили в приказе наркома угольной промышленности. Но почему же так невесел отец? Какие предчувствия его одолевают?

Новая квартира показалась мне странною, даже после богемной многолюдной жизни на Сретенке. Располагалась она в Гагаринском переулке, 3/8, в двухэтажном деревянном старинном особнячке. На втором этаже, со скрипучей лестницей. О каждом приходе гостя лестница оповещала задолго до стука в дверь.

Квартира была как бы отдельная, но и общая — одновременно. Мы заняли две комнаты. Одна изображала столовую, другая — спальню. Но из нашей столовой путь вел и в две другие «отдельные» квартиры. Чтобы попасть в них, надо было пройти через нашу столовую. Все друг за другом наблюдали. Блюли. Вольно-невольно. По сто раз на дню здоровались. Кстати, обе соседские семьи последовали чуть позднее трагическим путем отца…

Отец пропадал сутками на работе. Мать нянчилась с братом. Я каждый день проделывала путь на Пушечную, в школу. Гагаринский переулок как раз напротив метро «Дворец Советов». Ездить было удобно. А из замысленного большевиками Дворца с Лениным на самой макушке, как известно, тоже ничего не вышло. Одно название да почтовые марки. Только попусту взорвали старинный красавец-храм Христа Спасителя… Опять погорячились. Почва не та. Теперь на этом месте полощут свои дебелые телеса в бассейне «Москва» труженики Москвы и Московской области. Но водные испарения открытого, масштабного, подогревающегося круглый год бассейна здорово, кстати, всем Рембрандтам и Рубенсам, хранящимся как раз насупротив бассейна в уникальном Пушкинском музее (сколько же во мне яда, сама дивлюсь).