Изменить стиль страницы

Ксения была высокой — но все равно, — еле доставала головой до его плеча. Он поклонился и сказал: «Поздно уже, Ксения Борисовна, идите почивать себе с Богом».

— Как тихо, Федор Петрович, — вздохнула она, глядя на кремлевский двор. «Что дальше-то с нами будет?».

— Вам бы уехать, с матушкой, — ответил он, вдыхая запах ладана, — тонкий, едва уловимый.

«Правильно вам Семен Никитич советовал, — в Лавру, а лучше — на Волгу. Я жену свою с детьми в наши ярославские вотчины отправил».

В углу тонкого рта появилась морщинка, и Федор подумал: «Да, ей ведь двадцать три уже».

Ксения сцепила длинные, унизанные перстнями пальцы и холодно проговорила: «Я от брата никуда не двинусь. Ежели что с царем случится, дай Бог ему здоровья и долгих лет жизни, — то мне на престоле сидеть, тако же и супругу моему. Из Москвы мне бежать не пристало, Федор Петрович. Спокойной ночи, — чуть поклонилась она, и Федор, услышав звук засова, что опустился на дверь, — горько усмехнулся.

«Нельзя, — сказал себе он, выходя через Фроловские ворота на Красную площадь. Но, уже оказавшись на дворе усадьбы, он посмотрел в сторону Кремля, и, опустившись на крепкую, своими руками срубленную ступеньку крыльца, вдруг подумал: «Со мной бы она уехала, конечно. Куда угодно уехала бы. Но и Лизу я бросать не могу, нет. Господи, — Федор даже улыбнулся, — ну почему так?», — он потянулся и понял, как смертельно, до самых костей устал за эти дни.

— Пойду, посплю, — Федор поднялся. «К царю, завтра только обедню стоять, а потом должны те люди вернуться, что Семен Никитич в тайности в Тулу посылал, в его стан — посмотрим, что там у него происходит. Хотя, — он еще раз вслушался в молчаливую, затаившуюся Москву, — вон, по серпуховской дороге уже бежит кое-кто, торопится — присягу на верность принимать».

Он зевнул, и, добавив крепкое словцо, — закрыл за собой двери терема.

— Марья Петровна, — Ксения просунула голову в палаты. «Не спите вы?».

Боярыня, сидевшая в большом, обитом парчой кресле, у едва тлеющей углями печи, — встала и поклонилась. Была она в лазоревом, расшитом серебром летнике и бархатной душегрее, белокурые косы спускались на стройную спину.

— Да нет, Ксения Борисовна, — тонкие губы леди Мэри чуть улыбнулись, — Аннушка почивает уже, тако же и муж мой, а я вот, — она махнула головой в сторону окна, — все улечься не могу, уж больно тихо на дворе, непривычно.

— Да, — Ксения уселась в кресло напротив и скинула сафьяновые туфли, подобрав под себя ноги, — я вот тоже, подышать на двор выходила». Девушка подперла кулаком округлый подбородок и сказала, глядя на огонь: «Как жених мой умер, я думала, вы обратно в Данию уедете, Марья Петровна, что вам тут, на Москве, не ваша же это земля».

Мэри улыбнулась про себя и, потянувшись, взяла теплую руку Ксении: «Ах, ваше высочество, — сказала женщина, — да разве в том дело, где кто родился? Люди тут хорошие, вот вы, например…

Ксения, покраснела и что-то пробормотала.

— Хорошие, хорошие, — продолжила Мэри. «И семье моей тут нравится, так, что вы не бойтесь — мы с вами останемся. А как самозванца этого разобьем, замуж выйдете, в Европе еще принцев достанет, не бойтесь», — женщина рассмеялась.

— А вы замуж по любви выходили? — все еще краснея, спросила Ксения и тут же спохватилась: «Простите, Марья Петровна, не след о таком-то спрашивать».

— Отчего ж не след? — та все улыбалась, — мимолетно, нежно. «По очень большой любви, Ксения Борисовна. Мужа своего я люблю до сих пор, и всегда любить буду, — пока живы мы».

Девушка помолчала и спросила: «Помните, вы мне переводили повесть эту, из итальянской жизни, о влюбленных, чьи родители враждовали?».

Боярыня кивнула и внимательно посмотрела на горящие щеки Ксении. «Бывает же так, — продолжила девушка, — что любишь человека, и знаешь — нельзя это, грех такая любовь, а все равно — любишь?».

— Так сердцу-то не прикажешь, Ксения Борисовна, — мягко ответила боярыня.

Девушка помолчала и, встряхнув косами, решительно сказала: «Нельзя сие. Ну, — Ксения вздохнула, — значит, так тому и быть».

Она отвернулась и Мэри увидела, как чуть вздрагивают стройные, покрытые душегреей плечи.

— Ну не надо, ваше высочество, — женщина встала и обняла царевну. «Ну, скажите, вам же легче станет, — может, ничего греховного и нет в этом?».

— Женат он, — едва слышно шепнула Ксения, и, найдя руку боярыни, прижалась к ней мокрой щекой. «Ах, Марья Петровна, а я бы ведь за ним — куда угодно пошла, оставила бы и царский венец, и почести, и трон московский, — только бы вместе быть. Да нельзя, нельзя, не судьба нам, знать, — она тихо плакала, чуть раскачиваясь, а женщина все гладила ее по голове.

Болотников вытянулся на соломе, и посмотрел вверх — подвал был низким, сводчатым, на потолке висели капли воды.

— Сыро, но безопасно, — подумал он. «Молодец князь Масальский, на усадьбу к нему соваться не след, да и пробыть нам тут — с неделю, не больше. Завтра на Красной площади грамоту от истинного государя читать будут, а потом кликнем народ Годуновых резать. Ну, а как суку эту, с отродьем ее, удавим, так останется только ворота царю открыть. Жалко, что Ксению велели не трогать, а так я бы потешился, хоша и вражеское семя, но, говорят, девка красивая. Ну да ладно.

— А вот с Рахманом-эфенди надо покончить, — Болотников улыбнулся, — что бы он тут ни делал, а человек опасный. Я бы еще с паном Теодором, конечно, по-свойски поболтал, узнал бы, где жена его сейчас, но это, видно, на потом отложить придется. Ничего, подожду, — он закинул руки за голову и вдруг поежился: «Тихо-то как вокруг, даже собаки не лают».

Мужчина вдруг поднялся и вышел из подвала — Яуза текла мимо, узкая, серебряная, и на том берегу белой громадой возвышались стены Андроникова монастыря. Ночь была теплой, томной, и Болотников, посмотрев на юг, туда, где за Москвой-рекой простиралось бескрайняя, с редкими огоньками, черная равнина, прошептал: «Ну, недолго осталось».

— Милый, а что там читают-то? — торговец выглянул из-за лотка и поймал за рукав мальчишку, что бежал мимо, вниз по Красной площади, к Троицкой церкви.

— Грамоту царя-батюшки законного, Димитрия Иоанновича! — крикнул парень. Торговец ахнул, и, быстро прибрав товар, тоже поспешил туда, где толпа уже подступала к самому Лобному месту.

Федор Воронцов-Вельяминов, — в простой рубашке, невидном кафтане, — только рукоять сабли, изукрашенная алмазами, сверкала под утренним, жарким солнцем начала лета, приставил ладонь к глазам и чуть присвистнул.

В голубом, высоком небе, вокруг золотых куполов вились, каркали вороны. Федор оглянулся и увидел, как сверху, с Воздвиженки, и с Китай-города на площадь стекаются люди.

— Кто это там? — прищурился Федор. «Ах, Пушкин и Плещеев, шваль худородная. И казаки вокруг, как бы, не две сотни. Да, — мужчина, было, засучил рукав, но опомнился, — этих мы перехватить не успели. Ишь, как Гаврила Григорьевич надрывается, видать не понравилось ему воеводой в Пелыме сидеть, под самозванцем кормление лучше выходит. Ладно, слушать там нечего, надо делом заняться, — он надвинул шапку на глаза и быстрым шагом пошел к Боровицкой башне.

Внутри, на Конюшенном дворе, царила суматоха — царские сундуки грузили второпях, кое-как, Семен Никитич Годунов, с плетью за поясом, сорванным голосом кричал: «Выносите все, ничего им не оставляйте».

— В Лавру вы не уедете, — тряхнув его за плечо, сказал Федор.

— Там, — он показал себе через плечо, — все улицы народом запружены, возки остановят, всех вытащат, и на части разорвут. Бросьте вы все это, — он показал на валяющийся в луже отрез бархата, — выводите царя и семью, и везите их в усадьбу Годуновых. Запритесь там, эти, — он кивнул в сторону Красной площади, — первым делом к винным погребам бросятся, может, спьяну и не станут искать вас.

Годунов кивнул и тихо спросил: «А вы куда, Федор Петрович?».

— У меня тут дело одно осталось, — он помолчал, — а потом посмотрим. Сами понимаете, Семен Никитич, не с руки мне сейчас по Москве-то гулять, уж больно заметен я. Как успокоится все, попробуйте их в Лавру отправить, может, ночью и удастся.