— Я, — Мария вздернула подбородок, и прошагала в открытые двери таверны, — буду только пюре.
Лиза рассмеялась и, подхватив бархатные юбки, подумала: «Хорошо, что дождей уже нет, да и подмораживает по ночам, хоть в грязи не тонули по дороге сюда».
— Батюшка, — Степа вдруг покраснел, — можно я пока прогуляюсь, а то из седла ничего не разглядишь?
— Ну, прогуляйся, — разрешил Федор, — хотя тут и смотреть-то не на что, деревня как деревня.
Он вдруг подумал: «Да что это я? Парень каменные дома, — не церкви, не Кремль, — дома каменные, только в Польше и увидел. И Марья тоже — стояла в Амстердаме, рот открыв, а потом спросила: «Батюшка, это не сказка? Так правда бывает? В Амстердаме…, - он поморщился, как от боли, и, проводив глазами рыжую голову сына, велел трактирщику:
— Вы вот что, пока обеда ждем, дайте мне бутылку красного и перекусить что-нибудь. Ну, там, половину зайца, что найдете. Держите, — он бросил ему мешочек с золотом, и, опустившись в большое, заскрипевшее кресло, устало улыбнулся: «Вы не бойтесь, я с юношеских лет, какую мебель ломаю, так сам ее и чиню».
— Ну что вы, что вы, — захлопотал трактирщик. «Сейчас принесу вам вина, — он подмигнул, — у меня еще со времен, как испанцы тут хозяйничали, осталось кое-какое, старое».
— Рады вы, что выгнали их? — вдруг спросил Федор.
— Ну как выгнали, — трактирщик пожал плечами, — в Брюсселе, сами знаете, двор, у нас свой штатгальтер, Альбрехт Австрийский, и жена у него — дочь короля Филиппа, но все же, — он приостановился, — хоть мы тут тоже — католики, но лучше уж своей головой думать, чем ждать, пока испанцы за нас все решат. Сейчас все будет готово, месье.
— Альбрехт Австрийский, да, — Федор протянул ноги к огню. «Надо будет Степу отсюда в Антверпен отвезти, там же его придворный живописец, этот Рубенс. Хвалили его. Пусть зиму у него позанимается, пока я тут с замком вожусь. Марья обратно в Амстердам поедет, а Лиза пусть при мне будет, — он чуть улыбнулся, и, приняв от трактирщика бокал, почувствовав на губах терпкий запах дуба и солнечное, летнее тепло — закрыл глаза.
Она оторвалась от его губ, и, прислонившись к стене, тяжело дыша, чуть не плача, шепнула:
«Господи, что же я делаю…»
— То, чего мы оба хотим, — он нежно, осторожно снял с нее, берет, и, распустив каштановые косы, расстегивая маленькие, бархатные пуговицы на скромном воротнике платья, попросил, наклонившись к ее уху: «Пожалуйста…»
— Какая шея, — подумал он, увидев в неверном, туманном свете раннего утра, — все еще спали, — жемчужное, ослепляющее сияние. Он отодвинул прядь мягких волос и, чуть коснувшись губами этого белого, нежного, шепнул: «Не бойся».
— Нет, нет, — изнеможенно сказала она, и внезапно оказалась вся в его руках. Он услышал, как бьется ее сердце, — беспорядочно, растерянно. Наверху заплакал ребенок, и Мирьям, высвободившись, не оборачиваясь, — побежала по узкой, деревянной лестнице.
Он повертел бокал, казавшийся в его руке игрушкой, и, усмехнувшись, глядя на темное золото пламени в камине, тихо сказал себе: «Будет моей».
Степа остановился на мосту через реку и присвистнул: «Никогда такой воды бурной не видел, ну да, — он поднял голову, — тут же горы. Красиво как, батюшка рассказывал об Альпах, следующим летом и увижу их уже, когда в Италию поедем».
Он подышал на руки, и, вынув из кармана короткого, тонкой шерсти, изящного плаща, альбом, пристроившись на перилах, стал рисовать, изредка поглядывая в сторону башни серого камня, что возвышалась на холме.
Юноша вдруг прервался, и, откинув назад рыжеволосую, красивую голову, усмехнулся:
«Студия господина Рубенса, значит. То-то Бальтазар так расстроился, когда я ему об этом сказал». Степа пожал плечами: «Значит, там, в Антверпене, весело, учеников много. Вот и хорошо, — красивые, алые губы чуть улыбнулись.
— А как можно заставить их позировать? — Степа склонился над медной клеткой с ящерицами.
«Они же расползутся все».
— Я и не заставляю, — хмыкнул Бальтазар ван дер Аст. «Сижу у клетки и рисую, бывает, целыми днями, чтобы набить руку. У них же совсем другая анатомия, — старший юноша рассмеялся. «А потом, когда пишу картину — просматриваю свои эскизы».
— Они очень красивые, — восхищенно сказал Степа, разглядывая ящериц — коричневых, темно-зеленых, поблескивающих на осеннем солнце.
Окна студии Бальтазара выходили на Зингель, и Степа, подойдя к распахнутым ставням, устроившись на подоконнике, взял нежными пальцами одну из ракушек, что лежали в серебряной шкатулке.
— И эти тоже, — он полюбовался изгибами — красивые. Тебе их из южных стран привозят?
Моряки?
— Бывает, — Бальтазар отложил кисть и присел рядом с ним, — а бывает, я их сам на море собираю, тут же недалеко.
Степа посмотрел на влажное, низкое небо, на серую воду канала, и услышал его тихий голос: «У тебя волосы — как будто осенние листья, Стефан. Такая красота…
Юноша лукаво улыбнулся и, отложив ракушку, посмотрев на натюрморты, что стояли у стен мастерской, спросил: «А почему ты никогда не рисуешь людей?»
— Я, — серьезно ответил Бальтазар, откинув со лба каштановый локон, подперев подбородок кулаком, с зажатой в нем кистью, — просто еще не встречал человека, которого бы хотел написать. А теперь встретил, Стефан.
Юноша посмотрел в серые, большие глаза и вдруг рассмеялся: «Возьми меня с собой, когда в следующий раз поедешь на море, Бальтазар. Я бы тоже хотел, — Степа помолчал, и взглянул на ракушки, — увидеть красоту.
Художник наклонился и, проведя губами по белой, пахнущей красками ладони, ответил:
«Тебе достаточно просто посмотреться в зеркало, Стефан».
Степа посмотрел на рисунок и пробормотал: «Неплохо, очень неплохо, не стыдно батюшке показать. Хотя, конечно, лица интереснее. Надо будет бабушку нарисовать, как она приедет, на той иконе, что руки Федора Савельевича — такая красавица, что я и не видел никогда».
— Ты что тут сидишь? — раздался звонкий девичий голос. Марья показала ему букет осенних листьев и рассмеялась: «В комнату поставим, красиво будет».
— Рисовал, — Степа соскочил с перил и вдруг сказал, усмехнувшись, глядя в синие глаза сестры: «Уже обратно в Амстердам хочется?»
Марья посмотрела на шпиль церкви и презрительно сморщила нос: «Такая глушь! Ты же сам слышал, дядя Иосиф рассказывал о Лондоне, и о Японии. Вот туда я бы хотела поехать, — мечтательно сказала Марья, подбрасывая носком туфли камешек. «Или в Новый Свет».
— Вот выйдешь замуж за Элияху, — Степа усмехнулся, — и уезжайте, он мне говорил, что в этих новых колониях, на севере Нового Света, евреям можно свободно жить. А врачи везде нужны, и акушерки — тоже.
Марья густо покраснела и пробормотала: «С чего ты взял, что выйду, и вообще — до этого долго еще».
— Ну, — брат забрал у нее букет и пожал плечами, — не так уж, время-то быстро летит. Ты, главное, — он подмигнул сестре, — меня не забудь пригласить, или нельзя будет?
— Ерунду не говори, — сердито велела Марья, и вдруг, рассмеявшись, закрыла глаза.
Девочка сидела в большом кресле, сложив руки на коленях, откинув голову с заплетенными, каштановыми косами, глядя на троих мужчин напротив.
— Случай, конечно, редкостный, — наконец, сказал тот, что сидел посередине. Он отложил письмо. «У меня нет причин не доверять раву Горовицу, он все-таки опытный человек, мудрый, но…»
— Исаак, скажи им, — услышала Марья шепот сзади. Дон Исаак откашлялся и произнес: «Мы, разумеется, согласны, уважаемые раввины. В общем, как я понимаю, — он посмотрел в сторону стола, — пока достаточно, чтобы дитя жило в еврейской семье».
Кто-то из раввинов вздохнул, и, обратившись к Марье, сказал: «Вот только зачем это тебе, деточка?»
— Затем же, зачем и праотцу нашему, Аврааму, — отрезала она и добавила: «Вы не бойтесь, я никому ничего не скажу. Меня рав Хаим еще там, в Кракове, предупредил, что надо держать язык за зубами».
— Ну, — начал мужчина, и Марья прервала его: «А я с нищими и ворами жила, так что порядки эти знаю».