Изменить стиль страницы

— Марья, — он помялся, — я ведь не хотел тебя обидеть…Просто тебе тяжело будет, совсем одной, вот и все.

— Справлюсь, — она сморщила изящный носик. «Я что решила, то и делаю, Элияху. А ты, — алые губы улыбнулись, — езжай в свою Падую, может быть, и встретимся когда-нибудь. Я все равно, — синие глаза заблестели холодом, — как вырасту, так в Святую Землю отправлюсь, сего тогда мне никто запретить не сможет. Вот, — она отвернулась к окну, и Элияху, окинув взглядом горницу, подумал: «Смотри-ка, иконы даже убрала. Только Писание на столе, и все. И крест, наверняка, не носит».

— Ношу, — услышал он холодный, звонкий голос. «А то матушка спрашивать будет. Ты и сам, — она рассмеялась, — носишь».

— Это тут, — юноша понял, что покраснел. «Как приеду в Краков — сразу сниму».

— Вот и я тоже, — она все стояла, глядя на купола Крестовоздвиженского монастыря.

«Спокойной ночи, Элияху».

— Спокойной ночи, Марья, — вздохнул он и неслышно закрыл дверь.

Федор налил себе и сыну кваса и сказал, бросив большие руки на бархатную скатерть, что покрывала стол в крестовой палате: «Ты же, Петька, наверное, думаешь — сердца у меня нет?»

Юноша смешался и что-то пробормотал. «Хорошо, что я письмо бабушке не начал еще, — подумал Петя, — а так бы пришлось ему говорить, не дело это — такие вещи от батюшки скрывать».

— Так вот, — Федор выпил кваса, — есть оно у меня. Только вот… — он оглянулся на закрытую дверь. Усадьба спала, на дворе перекликались сторожа и Петя, посмотрев на отца, — палата была освещена единой свечой, сказал: «Вы не беспокойтесь, батюшка, я Марьюшке ничего не говорил, не знает она…»

— А придется, — мрачно отозвался отец. «Ну да Марья Ивановна у тебя девка умная, поймет.

Так что, — Федор чуть улыбнулся, — все сие дело на вас, Петя, сваливается. Справитесь?»

Юноша вспомнил лазоревые глаза жены, и ее ласковый шепот: «Да я все понимаю, Петруша, ты езжай, куда государь посылает, а я тут ждать буду, так сладко, когда ты возвращаешься…»

— Петька! — резко сказал отец. «А ну слушай меня!».

Петя густо покраснел и торопливо ответил: «Мы все, что надо — сделаем, батюшка, и в тайности, не волнуйтесь, только вот как это обставить…».

— Как обставить, — Федор потянулся мощным телом, — это я тебе расскажу. Сие дело дерзкое и опасное, но, ежели удастся, — он откинулся на отчаянно заскрипевшую спинку большого кресла, — то сего мальчика мы спасем. Иван, говоришь?

— Иван, — кивнул Петя.

Мужчина на мгновение закрыл глаза: «Мне же снился он, да. Колыбель с шапкой Мономаха, пустая, и младенец на виселице. Иван Федорович. Ну, нет, не бывать этому».

— Слушай, и не перебивай, — наконец, сказал Федор, и, выпив еще кваса — стал говорить.

Во дворе Новодевичьего монастыря было тихо, белые, мощные стены едва золотились под рассветным солнцем.

Федор отдал коня трудникам и, перекрестившись, сказал игуменье, что встречала его у ворот: «Мать государя Михаила Федоровича, инокиня Марфа, грамотцу для инокини Ольги прислала, и также икону — святых Бориса и Глеба. Встала уже инокиня Ольга-то?»

— Она у нас ранняя пташка, Федор Петрович, — улыбнулась монахиня. «Спасибо, что стены-то нам восстановили, а то с этой смутой, то Заруцкий нас осаждал, то поляки, хорошо хоть, не разграбили еще обитель-то».

— Ну, — сказал Федор, проходя вслед за игуменьей во внутренние ворота, на чистый, выметенный двор, — зато сейчас только богатеть будете, царь Михаил Федорович, как до Москвы доберется, он непременно к вам, на богомолье приедет, обещался. Вы там посмотрите, чтобы никто не мешал нам, хорошо, мне еще грамотцы для инокини Ольги передать надо, от государя и матери его, — обернулся он к игуменье.

— Ну конечно, Федор Петрович, — ахнула та. «Как вы наш вкладчик, человек благочестивый, богобоязненный, — идите, конечно, я сама прослежу».

— Вот и славно, — подумал Федор, шагая в каменный, прохладный коридор. Он, на мгновение, приостановился, вдохнув запах ладана, и вспомнил тихий, зеленый лес, журчание ручья и ее темные, прозрачные глаза.

Он положил руку на кинжал, и, нагнув голову, шагнул в просторную, светлую келью, затворив за собой дверь, наложив на нее засов.

— Умерла, — подумала Ксения, опустив руки, отложив атласный мешочек с кормом для щегла.

Федор посмотрел на длинные, сухие пальцы, что уцепились за медные прутья клетки, и, засунув руки в карманы кафтана, прислонился спиной к двери.

— Господи, дай ей покой вечный, — Ксения посмотрела в его глаза. «Как смотрит-то Федор Петрович, будто заплакать хочет, и не может. Ну, ничего, я его приласкаю, утешу, — она, на мгновение, бросила взгляд в сторону боковой кельи, где стояла аккуратно прибранная лавка с постелью.

Он все молчал, и Ксения, неуверенно сказала: «Федор Петрович…, Случилось что?»

Федор, так и не отводя от нее глаз, достал бархатный мешочек. «Инокиня Марфа вам посылает, Ксения Борисовна, — он погладил рыжую бороду, — сие икона Бориса и Глеба, для киота вашего».

— Спасибо, — Ксения приняла маленькую, в серебряном окладе икону, и, перекрестившись, спросила: «Вы писали, Федор Петрович?»

— А? — будто очнулся он, — нет, не я. Дайте-ка». Он забралу женщины икону, и, пройдя в красный угол, сказал: «Вот здесь хорошо будет повесить, как раз место свободное». Ксения увидела, как он пошарил за иконой Смоленской Божьей матери.

Федор повернулся, и, разгладив рисунок, любуясь им, хмыкнул: «До сих пор храните, Ксения Борисовна».

— Ну а как же, — тихо, опустив укрытую черным апостольником голову, ответила женщина. «И до конца дней моих буду хранить, Федор Петрович».

— До конца дней, — задумчиво повторил он, и, опустив рисунок на укрытый холщовой скатертью стол, шагнул к ней.

В кладовой усадьбы Вельяминовых было прохладно и тихо, и Элияху, оглянувшись, увидев сундуки с открытыми крышками, позвал: «Марья!»

Она распрямилась и юноша рассмеялся: «Вот ты где!»

— И не хохочи, — обиженно сказала девочка, вылезая из большого сундука. «Так удобнее. Как матушка там?»

— Хорошо, — ответил Элияху. «С ней Степа сейчас, раз Марьюшка спит еще».

— Спит, — Марья понимающе улыбнулась. «Как Петя дома, так они до обедни спят, а то и позже. Устают, видать, — она подняла тонкую, каштановую бровь, и, обернувшись на сундуки, сказала: «Хорошо, что мы все тут оставляем, только одежду с собой берем, и то, — девочка подергала шелковый, темно-синий сарафан, — в этом разве что до Кракова доехать, там, батюшка сказал, новое сошьем. Ты чего пришел? — недоуменно спросила она, подняв голову, вглядываясь в лицо Элияху.

— Надо сказать, — подумал юноша. «Нельзя, нельзя так. Может, и вправду — друг друга больше не увидим. Но ведь она ребенок. Да что это ты — какой ребенок, взрослей многих будет».

— Марья, — он откашлялся. «Ты же знаешь, я сначала в Амстердам еду, учиться у родственника своего, ну, Иосифа, он врач, а потом — в Падую».

— Да уж слышала сие много раз, — сочно отозвалась Марья, и, наклонившись над сундуком, стала вполголоса считать скатерти.

— Так вот, — Элияху смотрел на ее каштановый затылок, — если ты и вправду еврейкой хочешь стать, ты бы могла в Амстердаме остаться. Жить у моей кузины Мирьям, например.

Она повернулась, держа в руках стопку бархата, и Элияху подумал: «Господи, как побледнела. А глаза — сияют».

Марья помолчала и тихо сказала: «Они, может, меня не захотят брать еще, Элияху. Это же долго жить надо, да?».

— Лет до пятнадцати, — кивнул юноша, и сам не зная почему, добавил: «Шесть лет. А потом нам с тобой можно пожениться. Ну, если ты хочешь, конечно».

Ткань упала на дощатый пол кладовой и Марья, подняв голову, раздув ноздри, ответила:

«Если ты думаешь, что я для тебя это делаю, то ошибаешься ты, Элияху Горовиц. Я тебе расскажу, — она сглотнула, и продолжила: «Я таких людей, как вы, ну, до Кракова, и не встречала никогда. Говорить все могут, — губы девочки искривились, — мол, вдовам и сиротам помогать надо, так Писание нас учит, только вот делать — никто не торопится. А вы — сделали. Вот и все, — она замолчала.