— Да! Да! — восторженно закричала Марфа.
— Все ж ты, Федор, осторожнее, — заметила Прасковья. «Трехлетнее дитя на своего жеребца сажаешь, он у тебя горячий же, понесет еще, упаси Боже».
— Матвея я в седло посадил, как он ходить только начал — улыбнулся Федор.
— То, мальчик, а тут девица, — вздохнула его сестра. «Хотя одно название, что девица, прости Господи, — как есть чистый сорванец. Хорошо хоть, Михайло вон щенка принес — они с Петей и заняты. Ну, пойдем трапезничать-то».
За обедом говорили о свадьбе. Марья, хоша к столу и вышла, но почти ничего не ела — так, щипала хлеб, да украдкой перечитывала грамотцу, что сегодня утром доставили ей из Кириллова монастыря, от жениха.
— Что Матвей-то отписывает? — спросил ее Вельяминов.
— Недели через две тронутся они на Москву, — ответила Марья.
Дядя и племянник обменялись выразительными взглядами.
— Еще пишет, — продолжала девушка, — что государь Иван Васильевич в добром здравии, тако же и царица, и Дмитрий царевич».
— Храни их Господь — сказал Федор и размашисто перекрестился на иконы в красном углу.
Феодосий уже ходил по светелке, когда в подмосковную приехал Матвей Башкин.
— Ну что, боярыня, все ли перевела? — спросил он Вельяминову, поднявшись в горницы.
— Вот, Матвей Семенович, — протянула ему Феодосия аккуратно переплетенный томик. «Это по-латынски, как раз удобно — книжка маленькая, спрятать легко.
— А что ты за Феодосием записывала, все ли сожгла? — Башкин полистал книгу. «Знал бы я языки, — вздохнул он, — так, сколько всего прочитать можно было бы…»
— На рассвете еще, — ответила Феодосия. «Жалко жечь-то было, Матвей Семенович, слова ж такие, что каждое — ровно камень драгоценный».
— А ты не печалься, боярыня, — повернулся стоявший у окна монах. «Это все у меня в голове есть, да и более того. Божьей волей, если жив, останусь, то сам запишу — рука-то, благодаря тебе, уже двигаться стала».
— Пойду, соберу поесть вам, — сказала Феодосия. «Ты ж, Матвей Семенович, небось, ранним утром выехал — должно, проголодался».
Башкин проводил ее глазами и повернулся к Феодосию.
— Скажи ей, — мягко посоветовал ему монах.
— Грех это, — Матвей опустился на лавку и посмотрел на Феодосия — тот подумал, что никогда еще, даже в подземной темнице, не видел он такого взгляда — отчаянного, безнадежного, зовущего.
— Как же это, Феодосий, вот ты умный человек, пастырь наш…
— Не пастырь я, Матвей, упаси Господи, — резко прервал его монах. «Такой же, как все остальные люди— я, не лучше их».
— Так вот и ответь мне, как человек человеку, разве ж не грех это — любовь моя? Разве не сказано в Писании, что кто смотрел на жену ближнего своего и желал ее, пусть и в мыслях — тот все равно, что прелюбодействовал с ней? — Башкин закрыл лицо руками.
Феодосий присел рядом с ним и мягко сказал:
— Знаешь, Матвей, я ведь почему в монахи ушел? Был я холопом боярским, — не человек и вовсе, и думал, что в монастыре — там жизнь другая. А как постриг принял — так понял, что и за монастырскими стенами свободы нет. А свобода — она здесь только, — Феодосий указал на свое сердце, — в душе человека. Как можно душу-то убивать — Богом она не для этого нам дадена!
— Как же мог-то я! — покачал головой Башкин. «Вчера даже Писание читал — помнишь же, что там сказано было про царя Соломона и Вирсавию, да про мужа ее. И как Всевышний после этого Соломона наказал».
— Ты себя с царем Соломоном, Матвей Семенович, уж не ровняй, — усмехнулся Косой. «Не потому я так говорю, что не мудр ты — мудр, а потому, что зная о Соломоне, не поступишь ты так».
— Так что же мне делать-то, Феодосий? Я ведь потому и на суд хочу пойти, а хоша бы и на смерть, что жизни без нее — нет мне. Как вижу ее, так все вокруг ровно солнцем залито, как нет ее рядом — так и жить не стоит. А уж сколь я перед ее мужем виноват — этого и не измеришь, и еще тяжелей мне, как я об этом думаю.
— Вот что кажется мне, Матвей — решительно сказал монах, — человек — он не по словам и помышлениям, а по делам своим судится. Ежели бы сделал ты что позорное — тогда и надо было бы тебе каяться, и то — не передо мной, или кем другим, а только лишь перед Богом. А ты и не делал ничего.
Феодосий помолчал и добавил:
— А все же сказать ей это надо. Не след ближнего своего в неведении держать. Сказано в том же Писании: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Значит — не делай ему того, чего не хочешь, чтобы тебе сделали. Вот и все. Поэтому, Матвей, и не совершишь ты грех — человек, хоша и не ангел, однако же, Бог ему дал свободу выбирать — добро причинить ближнему, али зло. А дурного чего ты чинить не будешь, уверен я.
— Может, к Федору Васильевичу пойти сначала? — робко спросил Башкин.
— А она что же, не человек, что ли? — Феодосий, припадая на раненую ногу, заковылял по горнице. «Ровно ты, Матвей Семенович, на рынке торгуешься — понравилась корова, пойду к ее хозяину. А человек — он не корова, и владельцев у него нет, окромя Бога. Сам же вон ты холопов да волю отпустил, а теперь так рассуждаешь».
— Но ведь муж у нее есть, — начал Башкин.
— Что ж ты, Матвей, думаешь — ежели женщина, так и воли у нее своей нет, и разума тоже? — ядовито спросил Феодосий. Сказано же — и сотворил Всевышний человека по образу и подобию своему, мужчину и женщину создал он их. Нет, Матвей Семенович, учиться тебе еще и учиться.
Тут вошла Феодосия с посудой и разговор прервался.
За едой Вельяминова спросила:
— Давно хотела узнать у тебя, Феодосий, — вот ходим мы в церковь, кланяемся там святым иконам, свечи к ним ставим — для чего все это, как ты думаешь?
— Так, Федосья Никитична, ровно, что идолы это языческие, — ответил Косой. «Духом подобает поклоняться Отцу нашему небесному, а не поклоны бить, или на землю падать, или, как варвары какие, проскуры и свечи в церковь приносить».
— Иисус не то заповедовал нам, — добавил Башкин.
— Вот Матвей Семенович со мной не согласен, — улыбнулся Феодосий, — а все ж скажу я — Иисус, хоша и пророк был, но был человек, и сын человеческий, как и все мы».
— Не сын Божий? — Феодосия внимательно посмотрела на Косого.
Тот выдержал ее взгляд и тихо ответил: «Нет».
— Федосья Никитична, — позвал ее после обеда Башкин, — пока Феодосий отдыхает, разговор есть у меня к тебе».
Они вышли из усадьбы, и пошли через луг к реке.
В самом разгаре было московское лето. Боярыня остановилась и, наклонившись, стала собирать цветы у края тропинки.
— Подожди, Матвей Семенович, — попросила она, — хочу Феодосию в горницу поставить.
Столько времени он в темнице пробыл, хочется порадовать его».
Башкин смотрел на ее тонкое, будто иконописное лицо, на серые глаза, в которых сейчас, на солнце, играли золотистые искорки, на длинные пальцы, которые мягко, аккуратно касались свежей травы, и мнилось ему — будто вся она соткана из света и сладкого, кружащего голову запаха цветущих лип.
Тишина стояла на лугу, знойный воздух полудня окутывал их, жужжали пчелы, а наверху, в просторе неба, парил, широко раскинув крылья, одинокий коршун.
— Феодосия, — сказал Матвей, и она поднялась, пряча лицо — только глаза сияли, — в охапке цветов.
— Что, Матвей Семенович? — спросила она, глядя на Башкина — мягко и доверчиво, будто ребенок смотрит на родителя. «Случилось что?».
— Случилось, — ответил он, с трудом подавил в себе желание коснуться ее руки, что была совсем рядом с ним, и посмотрел ей прямо в глаза: «Надобно мне тебе сказать кое-что, боярыня».
Слушая его, Феодосия молчала, и только краска сбегала с ее лица, пока не стало оно совсем бледным, мертвенным, — даже губы бросило в синеву.
— Поэтому и иду я на суд, — закончил Башкин, — что без тебя нет жизни мне. Все равно мне сейчас — умру, так умру, хоша под пытками, хоть бы и на костре. Бежим вместе, Феодосия, бежим! Там, на свободе, сможем жить, как захотим, всегда рядом будем, до смерти нашей».