Изменить стиль страницы

Глава шестая

Итог для новой сметы

Горданов припомнил, какие он роли отыгрывал в провинции и какой страх нагонял он там на добрых людей, и ему даже стало страшно.

– Что, – соображал он, – если бы из них кто-нибудь знал, на каком тонком-претонком волоске я мотаюсь? Если бы только кто-нибудь из них пронюхал, что у меня под ногами нет никакой почвы, что я зависимее каждого из них и что пропустить меня и сквозь сито, и сквозь решето зависит вполне от одного каприза этой женщины?.. Как бы презирал меня самый презренный из них! И он был бы прав и тысячу раз прав.

– Но полно, так ли? От каприза ли ее я, однако, завишу? – рассуждал он далее, приподымая слегка голову. – Нет; я ей нужен: я ее сообщник, я ее bravo, [54]ее наемный убийца; она не может без меня обойтись… Не может?.. А почему не может?.. Во мне есть решительность, есть воля, есть характер, – одним словом, во мне есть свойства, на которые она рассчитывает и которых нет у каждого встречного-поперечного… Но разве только один путь, одно средство, которым она может… развенчаться… избавиться от своего супруга… сбыть его и извести. И наконец, что у нее за думы, что у нее за запутанные планы? Просто не разберешь подчас, делает она что или не делает? Одно только мое большое и основательное знание этой женщины ручается мне, что она что-то заводит, – заводит далекое, прочное, что она облагает нас целым лагерем, и именно нас,т. е. всех нас, – не одного Михаила Андреевича, а всех как есть, и меня в том числе, и даже меня может быть первого. Какой демон, какая страшная женщина! Я ничего не видал, я не успел опомниться, как она опутала! Страшно представить себе, какая глубокая и в то же время какая скверная для меня разница между тем положением, в каком я виделся с нею там, в губернской гостинице, в первую ночь моего приезда, и теперь… когда она сама меня встречает, сама меня снаряжает наемным Мефистофелем к своему мужу, и между тем обращается со мною как со школьником, как с влюбленным гимназистом! Это черт знает что такое! Она не удостаивает ответа моих попыток узнать, что такое все мы выплясываем по ее дудке! И… посылает меня заказывать фрикандо к обеду. Ее нынешнее обращение со мною ничем не цветнее некогда столь смешной для меня встречи Висленева с его генеральшей, а между тем Висленев – отпетый, патентованный гороховый шут и притча во языцех, а я… во всяком случае человек, над которым никто никогда не смеялся…

Горданов, все красневший по мере развития этих дум, вдруг остановился, усмехнулся и плюнул. Вокруг него трещали экипажи, сновали пешеходы, в воздухе летали хлопья мягкого снегу, а на мокрых ступенях Иверской часовни стояли черные, перемокшие монахини и кланялся народ.

– Как никто? Как никто не смеялся? – мысленно вопрошал себя Горданов и отвечал с иронией: – А Кишенский, а Алинка? Разве не по их милости я разорен и отброшен черт знает на какое расстояние от исполнения моего вернейшего и блестящего плана? Нет; я только честным людям умею не позволять наступать себе на ногу… я молодец на овец, а на молодца я сам овца… Да, да; меня спутало и погубило это якшанье со всею этой принципною сволочью, которая обворовала меня кругом… Но ничего, друзья, ничего. Палача, прежде чем сделать палачом, тоже пороли, – выпороли и вы меня, и еще до сих пор все порете; но уже зато как я оттерплюсь, да вас вздую, так вам небо покажется с баранью овчинку!

Павел Николаевич крякнул, повернувшись спиной к Иверской часовне, и, перейдя площадь, зашел в Гуринский трактир, уселся к столику и спросил себе чаю.

– Да; к черту все это! – думал он, – нечего себя обольщать, но нечего и робеть. Глафира, черт ее знает, она, кажется, несомненно умнее меня, да и потом у нее в руках вся сила. Я уже сделал промах, страшный промах, когда я по одному ее слову решился рвать всем носы в этом пошлом городишке! Глупец, я взялся за роль страшного и непобедимого силача с пустыми пятью-шестью тысячами рублей, которые она мне сунула, как будто я не мог и не должен был предвидеть, что этим широким разгоном моей бравурной репутации на малые средства она берет меня в свои лапы; что, издержав эти деньги, – как это и случилось теперь, – я должен шлепнуться со всей высоты моего аршинного величия? А вот же я этого не видел; вот же я… я… умник Горданов, этого не предусмотрел! Правду говорят: кто поучает женщину, тот готовит на себя палку… И еще я имел глупость час тому назад лютовать! И еще я готов был изыскивать средство дать ей отпор… возмутиться… Против кого? Против нее, против единственного лица, держась за которое я должен выплыть на берег! И из-за чего я хотел возмутиться? Из-за самолюбия, оскорблений которого никто не видит, между тем кик я могу быть вынужден переносить не такие оскорбления на виду у целого света? Разве же не чистейшая это гиль теперь, мое достоинство? А ну его к дьяволу! Смирюсь, смирю себя пред нею, до чего она хочет; снесу от нее все! Пусть это будет мой самый трудный экзамен в борьбе за существование, и я должен его выдержать, если не хочу погибнуть, – и я не погибну. Она увидит, велика ли была ее проницательность, когда она располагала на мою «каторжную честность». Нет, дружок: а la guerre comme а la guerre. [55]Хитра ты, да ведь и я не промах: любуйся же теперь моей несмелостию и смирением: богатство и власть над Ларисой стоят того, чтобы мне еще потерпеть горя, но раз, что кончим мы с Бодростиным и ты будешь моя жена, а Лариса будет моя невольница… моя рыдающая Агарь… а я тебя… в бараний рог согну!..

И с этим Горданов опять встал, бросил на стол деньги за чай и ушел.

«Вот только одно бы мне еще узнать», – думал он, едучи на извозчике. – «Любит она меня хоть капельку, или не любит? Ну, да и прекрасно; нынче мы с нею все время будем одни… Не все же она будет тонировать да писать, авось и иное что будет?.. Да что же вправду, ведь женщина же она и человек!.. Ведь я же знаю, что кровь, а не вода течет в ней… Ну, ну, постой-ка, что ты заговоришь пред нашим смиренством… Эх, где ты мать черная немочь с лихорадушкой?»

Глава седьмая

Черная немочь

На дворе уже по-осеннему стемнело и был час обеда, к которому Глафира Васильевна ждала Горданова, полулежа с книгой на небольшом диванчике пред сервированным и освещенным двумя жирандолями столом.

Горданов вошел и тихо снял свое верхнее платье. Глафира взглянула на его прояснившееся лицо и в ту же минуту поняла, что Павел Николаевич обдумал свое положение, взвесил все pro и contra и решился не замечать ее первенства и господства, и она его за это похвалила.

«Умный человек! – мелькнуло в ее голове. – Что хотите, а с таким человеком все легче делается, чем с межеумком», – и она ласково позвала Горданова к столу, усердно его угощала и даже обмолвилась с ним на «ты».

– Кушай хорошенько, – сказала она, – на хлеб, на соль умные люди не дуются. Знаешь пословицу: губа толще, брюхо тоньше, – а ты и так не жирен. Ешь вот эту штучку, – угощала она, подвигая Горданову фрикасе из маленьких пичужек: – я это нарочно для тебя заказала, зная, что это твое любимое.

Горданов тоже уразумел, что Глафира поняла его и одобрила, и ласкает как покорившегося ребенка. Он уразумел и то, что этой покорностью он еще раз капитулировал, но он уже решился довершить в смирении свою «борьбу за существование» и не стоял ни за что.

– Вот видишь ли, Павел, как только ты вырвался от дураков и побыл час один сам с собою, у тебя даже вид сделался умней, – заговорила Бодростина, оставшись одна с Гордановым за десертом. – Теперь я опять на тебя надеюсь и полагаюсь.

– А то ты уже было перестала и надеяться?

– Я даже отчаялась.

– Я не понимал твоих требований и только, но я буду рад, если ты мне теперь расскажешь, чем ты мною недовольна? Ведь ты мною недовольна?

– Да.

– За что?

– Спроси свою совесть! – отвечала, глядя на носок своей туфли, Глафира.

вернуться

54

убийца (исп.).

вернуться

55

на войне как на войне (франц.).