Изменить стиль страницы

Беглецы оба упали: Горданов от раны в пятку, а Висленев за компанию от страха. Через минуту они, впрочем, также оба вместе встали, и Висленев, подставив свое плечо под мышку Горданова, обнял его и потащил к оставленному под горой извозчику.

Форов остался один над Подозеровым, который слабо хрипел и у которого при каждом незаметном вздохе выступало на жилете все более и более крови.

Майор расстегнул жилет Андрея Ивановича, нащупал кое-как рану и, воткнув в нее ком грубой корпии, припасенной им про всякий случай в кармане, бросился сам на дорогу.

Невдалеке он заарестовал бабу, ехавшую в город с возом молодой капусты и, дав этой, ничего не понимавшей и упиравшейся бабе несколько толчков, насильно привел ее лошадь к тому месту, где лежал бесчувственный Подозеров. Здесь майор, не обращая внимания на кулаки и вопли женщины, сбросив половину кочней на землю, а из остальных устроил нечто вроде постели и, подняв тяжело раненного или убитого на свои руки, уложил его на воз, дал бабе рубль, и Подозерова повезли.

Майор во все время пути стоял на возу на коленях и держал голову Подозерова, помертвелое лицо которого начинало отливать синевой, несмотря на ярко освещавшее его солнце.

Этот восьмиверстный переезд на возу, который чуть волокла управляемая бабой крестьянская кляча, показался Форову за большой путь. С седой головы майора обильно катились на его загорелое лицо капли пота и, смешиваясь с пылью, ползли по его щекам грязными потоками. Толстое, коренастое тело Форова давило на его согнутые колена, и ноги его ныли, руки отекали, а поясницу ломило и гнуло. Но всего труднее было переносить пожилому майору то, что совершалось в его голове.

«Какая мерзость! Нет-с; какая неслыханная мерзость! – думал он. – Какая каторжная, наглая смелость и какой расчет! Он шел убить человека при двух свидетелях и не боялся, да и нечего ему было бояться. Чем я докажу, что он убил его как злодей, а не по правилам дуэли? Да первый же Висленев скажет, что я вру! А к этому же всему еще эта чертова ложь, будто я с Евангелом возмущал его крестьян. Какой я свидетель? Мне никто не поверит!»

При этом майор начал делать непривычные и всегда противные ему юридические соображения, которые не слагались и путались в его голове.

«Поведения я неодобрительного, – высчитывал майор, – известно всем, что я принимаю на нутро, ненавижу приказных, часто грублю разному начальству, стремлюсь, по общему выражению, к осуществлению несбыточных мечтаний и в Бога не верую… То есть черт меня знает, что я такое! Что тут возьмешь с такою аттестацией? Всякий суд меня засудит!.. И надеяться не на что. Разве на Бога, как надеется моя жена. Да; ведь истинно более не на кого! Свидетели! – да кто же, какой черт велит подлецу, задумавши гадость, непременно сделать ее при свидетелях? Нет; это даже страшно, во что нынче обернулись эти господа: предусмотрительны, расчетливы, холодны… Неуязвимы ничем! В спириты идут; в попы пойдут… в монахи пойдут. Отчего же не пойдут? пойдут. Это уж начинается иезуитство. В шпионы пойдут… В шпионы!.. Да кто же взаправду Горданов? О, о-о! Нет, видно, прав поп Евангел, если Бог Саваоф за нас сверху не вступится, так мы мир удивим своею подлостию!»

И с этими-то мыслями майор въехал на возу в город; достиг, окруженный толпой любопытных, до квартиры Подозерова; снес и уложил его в постель и послал за женой, которая, как мы помним, осталась в эту ночь у Ларисы. Затем Форов хотел сходить домой, чтобы сменить причинившее ему зуд пропыленное белье, но был взят.

Горданов был гораздо счастливее. Он был уверен, что убил Подозерова, и исход дела предвидел тот же, какой мерещился и Форову, но с тою разницей, что для Горданова этот исход был не позором, а торжеством.

Павел Николаевич лежал на мягком матрасе, в блестящем серебристом белье; перевязка его позорной раны в ногу не причинила ему ни малейшей боли и расстройства, и он, обрызганный тонкими духами, глядел себе на розовые ногти и видел ясно вблизи желанный край своих стремлений.

Под подушкой у него было письмо княгини Казимиры, которая звала его в Петербург, чтобы «сделать большое дело!»

Бодростин был поставлен своими друзьями как шашка на кон, да притом и вместе с самою Бодростиной: княгиня Казимира вносила совсем новый элемент в жизнь.

– Гм! гм! однако у меня теперь уж слишком большой выбор! – утешался Горданов и расстилал пред собою большой замысел, которому все доселе бывшее должно служить не более как прелюдией.

Начав ползком, как кот, подкрадываться к цели, Горданов чувствовал уж теперь в своих когтях хвосты тех птиц, в которых хотел впиться. Теперь более чем когда-либо окрепло в нем убеждение, что в нашем обществе все прощено и все дозволено бесстыдной наглости и лицемерием прикрытому пороку.

Ошибался или не ошибался в этом Горданов – читатели увидят из следующей части нашего романа.

Часть четвертая

Мертвый узел

Глава первая

Тик и так

Рана, нанесенная Подозерову предательским выстрелом Горданова, была из ран тяжких и опасных, но не безусловно смертельных, и Подозеров не умер. Излечение таких сквозных ран навылет в грудь под пятое ребро слева относят к разряду чудесных, на самом же деле здесь гораздо менее принадлежит чуду врачевства, чем случаю. Все зависит от момента пролета пули по области, занимаемой сердцем. Отправления сердца, как известно, производятся постоянным его сокращением и расширением, – эти попеременно один за другим следующие моменты, называемые в медицине sistole [46]и diastole, [47]дают два звука: тики так.

В первом из них орган сокращается в продольном своем диаметре и оставляет около себя место, по которому стороннее тело может пройти насквозь через грудь человека, не коснувшись сердца и не повредив его. Назад тому очень немного лет, в Москве один известный злодей, в минуту большой опасности быть пойманным, выстрелил себе в сердце и остался жив, потому что сердце его в момент прохождения пули было в состоянии сокращения: сердце Подозерова тоже сказало «тик» в то время, когда Горданов решал «так». Подозеров остался жить, но тем не менее он остановился на самом краю гроба: легкие его были поранены, и за этим последовали и кровоизлияние в полость груди, и удушающая легочная опухоль, и травматическая лихорадка. Прошло около месяца после бойни, устроенной Гордановым, а Подозеров все еще был ближе к смерти, чем к выздоровлению. Опасная лихорадка не уступала самому внимательному и искусному лечению.

На дворе в это время стояли человеконенавистные дни октября: ночью мокрая вьюга и изморозь, днем ливень, и в промежутках тяжелая серая мгла; грязь и мощеных, и немощеных улиц растворилась и топила и пешего, и конного. Мокрые заборы, мокрые крыши и запотелые окна словно плакали, а осклизшие деревья садов, доставлявших летом столько приятной тени своею зеленью, теперь беспокойно качались и, скрипя на корнях, хлестали черными ветвями по стеклам не закрытых ставнями окон и наводили уныние.

Спальня Подозерова, где он лежал, была комната средней величины, она выходила в сад двумя окнами, в которые таким образом жутко стучали голые ветви. Во все это время Андрей Иванович не возвращался к сознательной жизни человека: он был чужд всяких забот и желаний и жил лишь специальною жизнию больного. Он постоянно или находился в полузабытьи, или, приходя в себя, сознавал лишь только то, на что обращали его внимание; отвечал на то, о чем его спрашивали; думал о том, что было предполагаемо ему для ответа, и никак не далее. Собственной инициативы у него не было ни в чем. Все прошедшее для него не существовало; никакое будущее ему не мерещилось; все настоящее сосредоточивалось в данной краткой терции, потребной для сознания предложенного вопроса. Он называл по именам Катерину Астафьевну Форову, генеральшу и Ларису, которых во все это время постоянно видел пред собою, но он ни разу не остановился на том, почему здесь, возле него, находятся именно эти, а не какие-нибудь другие лица; он ни разу не спросил ни одну из них: отчего все они так изменились, отчего Катерина Астафьевна осунулась, и все ее волосы сплошь побелели; отчего также похудела и пожелтела генеральша Александра Ивановна и нет в ней того спокойствия и самообладания, которые одних так успокаивали, а другим давали столько материала для рассуждений о ее бесчувственности. Его не интересовало, отчего он, открывая глаза, так часто видит ее в каком-то окаменелом состоянии, со взглядом, неподвижно вперенным в пустой угол полутемной комнаты; отчего белые пальцы ее упертой в висок руки нетерпеливо движутся и хрустят в своих суставах. Ему было все равно. Лара, пожалуй, еще больше могла остановить на себе его внимание, но он не замечал и того, что сталось с нею. Лариса не похудела, но ее лицо… погрубело. Она подурнела. На ней лежал след страдания тяжелого и долгого, но страдания не очищающего и возвышающего душу, а гнетущего страхом и досадой. Подозеров ничего этого не наблюдал и ни над чем не останавливался. Об отсутствующих же нечего было и говорить, он во всю свою болезнь ни разу не вспомнил ни про Горданова, ни про Висленева, не спросил про Филетера Ивановича и не полюбопытствовал, почему он не видал возле себя коренастого майора, а между тем в положении всех этих лиц произошли значительные перемены с тех пор, как мы расстались с ними в конце третьей части нашего романа.

вернуться

46

сжимание (греч.).

вернуться

47

растягивание (греч.).